Элиза, или Настоящая жизнь - Клер Эчерли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер, когда мы гуляли по парку Трокадеро и когда, выбрав темное место, он начал страстно целовать меня, я, напичканная прописными истинами, решила: ну вот, теперь он поведет меня к себе. Но этого не произошло. Наше согласие было чудом. Любой другой на его месте оказался бы нетерпеливее, смелее. Он проявлял сдержанность, и не только потому, что обстоятельства не благоприятствовали стремительному развитию наших отношений — ему доставляло удовольствие не торопить события.
Мы долго присматривались друг к другу со все возрастающей нежностью. На людях мы предавались игре в безразличие, когда малейшее движение, взмах ресниц, интонация приобретают огромное значение.
Каждый раз, расставаясь, Арезки напоминал мне о необходимости держать все в секрете, меня это несколько раздражало. Однако на самом деле такое положение вполне меня устраивало.
Шел дождь, подмораживало, мы шагали. Париж был бесконечным бульваром, таившим ловушки, мы двигались по нему, принимая нелепые предосторожности. Нежность разукрашивала декорации наших прогулок. Все казалось прекрасным. Дождь начищал до блеска мостовые, и одинокий огонек тупика дробился в них на тысячи переливающихся драгоценностей. Скверы приобретали прелесть провинциальных площадей, развалившиеся сараи казались старыми заброшенными мельницами. Наше счастье преображало Париж.
В те вечера, когда он не мог со мной встретиться, я восстанавливала силы, я бросалась на кровать и нередко засыпала одетая.
Сдержанность, которую я тщетно пыталась преодолеть, иногда сердила его. И, боясь, чтоб он не истолковал эту непреодолимую стыдливость, как отвращение, продиктованное расизмом, я наперекор себе шла на поступки, по моим представлениям, вызывающе–смелые, тогда как на самом деле они были всего лишь естественны.
Оба самоучки, мы взаимно обогащали друг друга. Он увлекался географией и сам недоумевал, откуда у него эта страсть.
Когда я чересчур много говорила о Люсьене, он переставал меня слушать. Это огорчало меня. Однажды, когда я вспомнила Мадьяра, он сказал мне мягко: «Оставь Мадьяра в покое и не слишком улыбайся ему».
Два или три раза я задавала нескромные вопросы, он не рассердился, но ушел от ответа. Я смирилась с тем, что буду знать о нем только то, что он сам пожелает рассказать. Мы редко говорили о войне, от нее и так нельзя было никуда уйти, она напоминала о себе взглядами прохожих, газетными киосками, провалами метро, ибо мы никогда не могли быть уверены, что назавтра увидимся. Мы говорили о конвейере. Арезки признался, что адский гул и скрежет в цеху действует на него возбуждающе, так же как шум бульваров. От тишины и покоя в нем просыпались страхи.
Он многое прощал Мюстафе и объяснил мне, опираясь на собственный опыт, почему тот так ведет себя на заводе по отношению к женщинам.
— Когда я начал работать в Париже, — говорил он, — у меня в глазах темнело, голова шла кругом. Здесь у девушек соблазнительные тела. Они влекут больше, чем наши женщины, по причинам… к красоте отношения не имеющим. Я обезумел от их присутствия. Я смотрел в землю, чтобы не видеть, как они двигаются, нагибаются. Там, дома, мы женщин почти не видим, здесь они — совсем рядом, только протяни руку. Представляешь, что это значит для Мюстафы, приехавшего из горной глуши…
— И многих из этих прекрасных женщин вы любили?
Когда я переходила на «вы», он понимал, что я не в своей тарелке.
Иногда он посмеивался:
— Кто из нас двоих слабо развит?
Шли дни. Наступили рождественские праздники. Но я не радовалась. Рождество стало тяжелым днем — днем без Арезки. По праздникам и по воскресеньям он всегда был занят. Неделя распалась на четыре прекрасных дня и три серых.
Я откладывала срок отъезда, отделываясь от бабушки ослепительными выдумками.
Непрочное равновесие рухнуло по вине Люсьена и Мюстафы.
Накануне Арезки сказал:
— Завтра поедем на бульвар Сен — Мишель. Во–первых, ты там еще не была, во–вторых, все наши места ненадежны. Уверяю тебя, тут полно полиции. Заметила ты субъекта, который поднялся, едва мы сели рядом? Значит, помни. Будешь меня ждать на станции Шатле. Шатле, как обычно, на платформе.
На следующее утро я пришла в тридцать четыре минуты восьмого, вместо половины, и сторож мне сказал: «Поздно, карточки уже собраны. Возвращайтесь отметиться в восемь, вместе с конторскими».
Сначала это меня позабавило, я представляла себе удивление Арезки, его тревогу. Войду в восемь и увижу, как он отреагирует. Увлеченная этой детской игрой, я отправилась погулять вокруг завода. Я пошла взглянуть на окна нашего цеха с бульвара Массенá. Я воображала Бернье, чертыхающегося, так как ему пришлось заменить меня. Отсутствие превращало меня в важную персону — все думали: что с ней случилось?
Но радость была недолгой. Глядя на закрашенные белым окна третьего этажа, я вдруг ощутила пронзительный страх, необъяснимое, нетерпеливое желание быть уже там, наверху. Я возобновила свою медленную прогулку вокруг завода. «Это боязнь, что придется одной идти через весь цех; это — утренняя прохлада; это — пустой желудок». Это был страх, тот самый страх, который бьет в живот глухими толчками, заставляя то и дело глотать слюну. Мрачные картины вставали передо мной при виде высоких почерневших стен, при виде решетки, отделявшей меня от Арезки, и шутка, которую я невольно разыгрывала, уже не вызывала у меня улыбки.
Я вошла в цех и пробралась к конвейеру. Мужчины, привыкшие к моему присутствию, больше не обращали на меня внимания. На ходу я окинула взором общую картину цеха, заметила Мюстафу, говорившего что–то маленькому Марокканцу, подняв вверх руки.
Арезки увидел меня. Он вылезал из машины, прижимая к себе инструменты. Поставив их в кузов, на пол, он сделал движение ко мне, но ограничился приветственным кивком головы.
Бернье поставил на мое место Доба, встретившего меня холодным «а, пришли».
— Меня уже не пропустили, — крикнула я ему.
— Ясно, — сказал он без улыбки. — Надо пораньше ложиться, чтоб вставать вовремя.
Потом он спустился с транспортера и направился к пюпитру Бернье.
Я улыбнулась и поспешила включиться в работу. Мне казалось, что все глаза устремлены на меня. Нарушив все свои принципы, Арезки ждал меня в очередной машине.
— Что случилось?
Он задал вопрос, не глядя, продолжая закручивать болты.
— Ничего. Опоздала.
— Сегодня вечером поторопись на выходе. Ты помнишь? Шатле. У меня мало времени, а мне необходимо с тобой поговорить. Никого не слушай, пока я не поговорю с тобой.
Внешне день проходил как обычно. Арезки старался работать возможно дальше от меня. Механизм жестов действовал безотказно. Но что–то новое появилось во взглядах Мюстафы и маленького Марокканца, в настойчивом, пристальном взгляде Бернье. Что–то переменилось.
В обеденный перерыв, когда мы спускались по лестнице, Арезки случайно оказался передо мной. Добб, быстро сбегавший вниз, посмотрел на меня в тот момент, когда кто–то из спешивших толкнул меня вперед, и я оперлась рукой о спину Арезки.
Я остановилась перед женской раздевалкой и, машинально подняв голову, увидела Люсьена. Он шел медленно, бледный и напряженно–прямой, точно пьяный. Волосы на висках побелели и слиплись от краски. В выражении застывшего лица, в неподвижном взгляде была тупость. Этот распад, проступивший в чертах, которые я так любила, к которым всегда так жадно присматривалась, меня потряс. Я подождала Люсьена, чтоб перекинуться несколькими словами.
— А, — сказал он, — ты здесь? Что с тобой случилось?
И он тоже! Я спросила его, откуда он знает.
— Я утром спустился осмотреть один кузов. Мне сказали, что я там схалтурил. Бернье остановил меня и спросил, не знаю ли я, почему тебя нет. Я не знал. Сказал нет, не знаю. Мы пошли вместе осмотреть кузов. Там работал Арезки. Я спросил его, была ли ты здорова вчера вечером, когда вы расстались.
Я глядела на него, не веря своим ушам.
— Ты спросил его об этом? В присутствии Бернье?
— Да, в присутствии Бернье. Почему бы нет?
— И он ответил?
— Пробормотал что–то.
— А Бернье?
— Что Бернье?.. Он ничего не сказал. Другие тоже. Они, возможно, не слышали.
— Кто другие?
— Вот пристала! Маленький Мюстафа, Добб, кажется, еще кто–то.
Я была сражена. Люсьен удивился. Почему мы должны прятаться? — спросил он. Или мне стыдно? Страшно?
— У тебя такой вид, точно земля разверзлась. Я не понимаю, я же видел вас несколько раз вместе, вечером, в автобусе. Так или нет?
— Ты поступил очень глупо, в особенности по отношению к Арезки.
— Ну, Арезки здесь ни при чем, ты думаешь о себе главным образом. Я тебя знаю.
— Что делать, горю не поможешь. Когда влюбляешься в араба…
Он говорил слишком громко, с самодовольным видом. Действовал ли он необдуманно? А может, у него был коварный план загнать меня в угол, чтоб я бросила вызов общественному мнению, как это делал он сам. Может, видя, как я выхожу из автобуса вслед за Арезки, замечая, как мы, соблюдая все предосторожности, скрываемся в тихих улочках, за пеленой тумана и мрака, он считал, что мне не хватает отваги, достоинства, что нужно подтолкнуть меня? Не доставило ли ему удовольствия поставить в затруднительное положение ту, чьи осуждающие взгляды и выговоры он терпел долгие годы? Какой реванш!.. Должно быть, думает сейчас: я все–таки ее скомпрометировал. Он догадывался, насколько я растерянна, и глядел на меня холодно и насмешливо. Он–то сжег все мосты и умудрялся, куда бы он ни пошел, всех от себя оттолкнуть.