Хмурое утро - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А где ключи от сельсовета?
– У председателя же…
– А где председатель?
– Там же гуляет…
Латугин, Байков и Задуйвитер вылезли из тачанки и не знали – что им делать. Человек, у которого они спрашивали, ушел. Они долго глядели, как он колесил по улице, будто земля под ним сама лезла вверх и валилась пропастью. Они сели на крыльцо сельсовета, свернули и закурили. В лицо им дул холодный ветер, гнавший тучи; посыпалась, как из решета, колючая крупа и сразу забила снегом колеи на черной дороге; стало еще скучнее.
– Послушаешь комиссара, аж рука до клинка просится, – сказал Задуйвитер. – А на деле – село как село. Где они, эти враги-то? Видишь ты, как наяривает знатно!
Вдали, дворов через десяток отсюда, виднелась небольшая толпа, – должно быть, те, кого не звали в хату или просто не поместились там. Оттуда доносились широкие, во весь размах разгульных рук, звуки гармонии и топот ног.
– Ты только цыпочки хочешь замочить, а нырять надо до дна, дорогой товарищ, – сказал Латугин. – Революция требует углубления, – об этом говорил комиссар.
– Углублять, углублять! До каких же пор? Разворочаем все, а жить надо, хлеб сеять надо, детей рожать надо. Это когда же?
– А черт его знает – когда, не у меня спрашивай.
Латугин был зол, кусал соломинку. Задуйвитер, наморща лоб, думал, не отрываясь, не сбиваясь, – по-мужицки, – над вчерашними словами комиссара. Байков сказал:
– Так у нас дело не двинется, ребята. Сходить, что ли, за председателем?
Он приподнялся. Латугин – ему:
– Не пойдешь.
– То есть – как это? Почему?
– Неинтересно объяснять тебе причину.
Тогда Задуйвитер – решительно:
– Идти, так уж всем вместе. Пошли за председателем.
– Не пойду.
– Должен подчиниться.
– Будет тебе, Латугин, – примирительно сказал Байков, – да мы к столу и не подойдем, да мы и капли не выпьем, мы председателя из сеней вызовем.
Они пошли искать председателя. Степан Петрович Недоешькаши крепился два дня, на третий стал думать, что село от него может оторваться. Он соскоблил грязь с деревяшки, надел черные брюки навыпуск, закрутил усы и важно пошел в обход по селу.
«Ну, слава богу… Степан Петрович, пожалуйте…» Хозяин обнимал его, иной крепко хлопал в руку: «Председателю – первое место!» Сажали его в красный угол. Сваха подносила густо соленой каши на блюдечке, чтобы он откупился, и он откупался рублем (много не давал), принимал полный стаканчик, закусывал вяленой рыбкой. Он ошибся, думая, что на третий день гулянка подходит к концу. На третьи сутки только и началось широкое гулянье, пляски, песни, обниманье, сердечные разговоры, ссоры, миренье.
Ох, и крепок был народ! Чего только не вынесли за эти годы: и царские мобилизации, когда, уже под конец, начали брать пятидесятичетырехлетних, и пахать пришлось одним женщинам; где-нибудь на севере баба и справляется с одноконной сохой, – в этих местах пахали чернозем тяжелым плугом на двух, а то и на трех парах волов; женщины до сих пор вспоминали эту осень. Много народу умерло от испанки. Село горело два раза. Не успели мужчины вернуться с мировой войны, – начались красновские мобилизации, тяжелые поборы и постои казачьих сотен. Казаки – известно – легки на руку. Кажется уж – свой, кум любезный, а сел казак в седло, и он уж – казак не казак, если, проехав по улице, не подденет на пику пробежавшего поросенка. Все это осталось позади. Теперь власть была своя, недоимки похерены, земельки прибавлено, – народ хотел погулять без оглядки.
Степан Петрович, посидев в одном месте ровно столько, чтобы не обидеть хозяев, шел в другую хату, где пировали. Заводил в красном углу разумные речи с тестем и тещей, со свекром и свекровью – о гражданской войне, кипевшей теперь на севере Дона, под Воронежем и Камышином, где Краснов трепал Восьмую и Девятую армии, – «…так что, свекор дорогой, тестюшка дорогой и сваты дорогие, дремать нам нельзя, – как бы не продрематься! – а надо нам помогать советской власти…» Говорил о домашних делах, и о том и о сем, и хозяева только дивились, до чего Степану Петровичу все известно: у кого что лежит в амбаре, и стоит в хлеву, и у кого что припрятано.
Все труднее становилось ему переползать на деревянной ноге из хаты в хату и опять начинать сначала: здороваться и садиться. В одном месте он вдруг взял у свахи блюдечко с кашей и эту кашу – голую соль – съел, вытащил из кармана солдатской шинелишки скомканные кредитки, – все, что у него осталось, – шваркнул их свахе в руку, вытянул большой стакан самогону и крикнул невесте, третьи сутки танцевавшей в жаркой духоте, в тесноте, кадриль в десять пар: «Степанида, поддай жару!»
В это время ему сказали, что его спрашивают трое красноармейцев. «Зови их сюда!» – «Да мы звали, они не хотят…»
Степан Петрович оперся руками о стол, нагнув голову, постоял некоторое время. Вылез и, расталкивая народ, пошел в сени, где действительно стояли три серьезных человека.
– Что вы за люди? – спросил он твердым голосом.
– Продотряд!..
Латугин ответил угрожающе, ожидая, что председатель по крайней мере пошатнется. Но Степан Петрович, – от которого шел такой густой и приятный запах, что Байков даже придвинулся ближе, – нисколько не пошатнулся:
– В самый раз угодили! Давно вас жду… Народ! – заревел Степан Петрович в раскрытую дверь, за которой стоял шум, звон, топотня. – Временно прекратите музыку! – На этот раз его так сильно качнуло, что Байков взял его на буксир. – Товарищи, вы не куда-нибудь приехали, – в спасский сельсовет! – И, ухватясь за притолоку, он еще решительнее закричал в хату: – Граждане, все на митинг!
Он пошел из сеней на двор, где трое пожилых крестьян, прислонясь к распряженной телеге, пели вразноголос казачью песню, двое, обнявшись, что-то доказывали друг другу, а еще один крутился, никак не находя раскрытых ворот, чтобы уйти домой. И здесь, и за воротами, где плясали под гармонию, Степан Петрович повторил, чтобы шли, не мешкая, к сельсовету.
Бешено вонзая деревяшку в мерзлую землю, он говорил на ходу:
– Гульба гульбой, а дело делом… Списки готовы, запасы выяснены… Посылайте телеграмму в Царицын: хлеб сдан полностью. – На уговоры Байкова и Задуйвитра – отложить митинг хотя бы до завтра, когда народ по крайней мере вытрезвится, он повторял: – Кто пьян да умен – два угодья в нем. Вы меня не учите. Завтра будет хуже: надо не дать кое-кому опомниться.
Покуда собирался народ к сельсовету, Степан Петрович разложил перед товарищами из продотряда ведомости и списки и начал горячо шептать:
– Кулацких дворов у нас три: Кривосучки, – это бандит, в девятьсот седьмом ограбил почту, убил почтальона и десять лет прятал деньги, за давностью лет поставил каменный амбар и лавку, в войну нагреб деньжищ на поставках воловьей кожи. В одном Спасском зарезал половину скота. Сейчас добивается устроить кооперативное товарищество и передать свою лавку, – эту хитрость я раскушу скоро… Про себя он говорит, что у него чахотка, и по ночам видит свет… Опасный человек. Другой двор Миловидова, – этот был подрядчиком на шахтах, вернулся в село перед войной, стал держать тайный шинок с закладом… Такой паук, ростовщик, сволочь, – все село высосал по мелочам. Это он, мы узнали, подослал сюда для пробы одного человека, который говорил про себя, будто он император Николай Второй… Третий двор: Микитенко, – потомственный прасол от отца к деду, у него свои баржи были на Дону. Кроме этих дворов, считай – их родня, сватья, кумовья, – еще дворов десяток. Да есть осторожные мужички: «Чем-то, мол, все это еще окончится, чья-то будет власть, умнее ни с кем не ссориться». Это – противный фронт… А вот это – все наши, все наши, – Степан Петрович водил толстым пальцем по спискам. – Положение в селе острое, – либо меня убьют, либо я кое-кому подрежу крылья…
Народ подваливал к сельсовету, – и трезвые, и пьяные. Толпа теснилась, колыхалась и гудела. Байков, глядевший в окошко, приговаривал про себя морскую присказку:
Чайки ходят по песку,Моряку сулят тоску,И пока не сядут в воду, —Штормовую жди погоду…
И – громко, товарищам:
– Давайте на крыльцо скорее, а то не было бы качки…
Девчонка от соседей, маленькая, веснушчатая, голубоглазая, всезнающая, вскочила в Аннину хату и скороговоркой сказала, втягивая в себя воздух:
– Да батюшки, что у сельсовета делается, мужики колья из плетня уж выворачивают…
Она зыркнула немигающими глазами и все заметила: и то, что Анна – в бордовом платье, которое один раз в жизни надевала при живом муже, в ботинках с ушами, на ней белые чулки, и она, простоволосая, сидит на краешке кровати, а расстрига на этой кровати лежит, подняв коленки, и Анна опять ему чистую рубашку дала – черненьким горошком, и он держит Аннину руку…
– Куда же ты в дверь мечешься! – смущенно прикрикнула на нее Анна, и девчонка выскочила из хаты, ничего не договорив со страху. Но Кузьму Кузьмича она все-таки разбудила. Он притомился за эти дни, – много пил и ел и еще больше разговаривал. Крестьяне ни слова тогда не упустили из его проповеди, кое-чего не поняли, но эти темные места лишь придали ей значительность. В каждой хате ему приходилось толковать преимущественно о том, что сильнее всего их задело: о справедливости. Когда за столом оставались одни пожилые и почтенные, кто-нибудь, кому вино развязало мысли, – отодвинув рукавом кости и объедки, – начинал: