Инга - Елена Блонди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он согнул ногу и положил на нее другую, покачал, разглядывая коричневый загар, пошевелил пальцами.
… А как понадеялся! Дурачина-простофиля, из книжек вдруг припомнилось это все — аскеза, отшельничество, ах, буду рядом с чистым — и сам чист. И придет Боженька, с наградой за чистоту, на тебе, свет Каменев, возвращаю отобранное, то, что ты, дурья башка, думал, навечно тебе дано, всегда с тобой будет. Помнишь, Петруша, как в мастерской размахивал рюмкой, косил глаза, разглагольствовал, о том, что талант и умение оно, как на велосипеде, раз научился, после уже не забудешь. Помнишь, как топил в себе эти приступы восторженного холода, когда все кричало в сердце — пиши, быстро, все бросай и пиши, не подымая головы. Но так не вовремя. То заказ хороший, то Лилька болеет и деньги нужны. То увлекся этой, с которой поехал, как же звали ее? Томочка? Нет, Танечка. Даже имя улетело, а ведь столько всего накрутил, изоврался весь дома, лишь бы себе неделю в Прибалтике отвоевать, а там вышел ли хоть раз на пустынное побережье, под серый длинный ветер на блестящий песок? Вышел да. Когда с Томочкой-Танечкой поругался, удрал из гостиничного номера, и ходил, ничего вокруг не видя, кроме своей злости.
В комнате стояла жара, давила на лоб и виски, по ребрам сбегали неприятно щекотные капли пота. Петр медленно сел, оглядываясь и прикидывая, как устроиться получше. Весь день на жаре, в нестерпимо сверкающем августе, с девочкой, которую не победил по-мужски, чтоб хоть на короткое время почувствовать себя снова на коне, опять победителем. Лимонад за красным столиком, хлопающая на ветру маркиза, легкая тень под скалой, где кривые какие-то елки. Устал.
Со двора доносилось мурлыканье, Тоня ходила туда-сюда, напевала модный шлягер, путая слова. И не уйдет никуда, торчит во дворе, в тени густой, будто пластмассовой от зноя, виноградной листвы. Сверху, расталкивая резные листья, вываливаются, повисая, пирамидки зеленых ягод, еще мутно-непрозрачных, неспелых. Жалко, уедете, Петр Игорич, посетовала хозяйка раз сто, и виноградику моего не поедите, он только в сентябре и созреет. Хороший виноградик, белый мускат, не ягода — мечта. И Тоня щурила небольшие, жирно накрашенные поплывшей тушью глаза, пряча их за валиками щек. И невидимые почти, узкие глаза зорко следили, провожая квартиранта, куда он, туда и Тонин внимательный взгляд. Нет, баста, никаких больше маленьких поселков, никаких комнат в хозяйкиных домах. И вообще…
Сидя на кровати, поднял руку, привычно пощипать короткие завитки бороды, и опустил, хмурясь. Еще эта борода. Кризис среднего возраста, что ли?
Утром, когда подстригал, разглядывая себя в зеркале, то совсем уже собрался к чертям ее сбрить. Целую минуту представлял, как раскроются яркие Ингины глаза, увидит — обещал и сделал, и может быть после этого ему будет легче… ее…. Но, держа у щеки бритву, подумал вовремя — черт и черт, морда загорелая, подбородок будет белый, смешной. А через день уезжать. Выдохнул с облегчением и убрал станок.
— Даже глупостей наделать ты разучился, Петр Игорич, — резюмировал вполголоса и снова напряженно задумался.
В чем же дело? Почему тупик, откуда? Где то блистательное прошлое, когда любая вещь толкала тебя под локоть, буквально — любая. Угол стола с завернутой старой газетой, нитка бегущих капель из водостока, рваное отражение в грязной сверкающей луже. Холодела спина, стучали виски, и все превращалось в фирменные, узнаваемые каменевские мазки — щедрые, летящие, безоглядно смелые. Они и сейчас такие. Мир огромен и не хватит жизни, чтобы весь его пересказать фирменными, каменевскими… Но он-то знает, внутри, мерно зафырчав, давно включился конвейер. Можно, конечно, врать себе, как давно уже врет всем, и миру врет тоже. Да и себе врал, чего уж. Пока не встретил эту малявку, школьницу, да ее всего шестнадцать лет назад не было на земле, она вообще не имеет права что-то менять в нем, не доросла. Но вот поменяла, признайся хоть себе, попробуй быть честным. Как это делает она.
Сначала ему казалось, и хватит, этого юного обожания вполне хватит, чтоб возвыситься, почувствовать себя полубогом, как раньше. Склониться к ее любящему лицу, оберегая, чтоб видела, как милостив может быть полубог. Но его милость превратила темное загадочное лицо, полное страсти, в обычную счастливую девичью мордочку. Ей, оказывается, хватило того, что он будто старший брат. С невинными вполне поцелуями и объятьями. Она с ним в безопасности. И теперь нежится она, не он. Будто ребенок, что вертится на отцовских руках, трогая листья и предметы, спрашивает, слушает, заливаясь счастливым смехом. Разве этого он хотел от смуглого лица с глубокими глазами античной страдалицы? От быстрого тела, такого взрослого в своей непоколебимой невинности. Там в пещере подумал, да она такая же. Как прочие. Задрожала, прикрывая тяжелыми веками глаза, выгнулась, обмякая в сильных руках. Думал, это начало. Шаг за шагом, пока он будет рядом — изображать из себя старшего брата, она станет сгорать, приближаясь сама, трогая лапкой и замирая, лукаво проверяя — отзовется ли. И если нет, нужно сделать еще один шажок и тронуть еще раз. Теплее, еще теплее, откровеннее… Это Наташка так кричала, когда ревновала его к первым, к девочкам, которых писал. Не видишь, что ли, кричала, и хватала на руки ревущую Лильку, она уже начала, трогает лапкой. Ходит кругами и трогает. А он смеялся, довольный, купался в женской любви. Женском внимании.
— Черт! — встал и заходил по комнате, вытирая пот, выступающий на груди, — черт и черт!
Только сейчас подумал, сейчас дошло. Эти, почти ровесницы Инги, что трогали лапкой, часто дышали, закрывая глаза, клонились к нему, когда подходил, мягко поправляя руку или выставленную ножку, и они, наверное, врали? Если при созревшем женском теле, ей — девочке хватает просто влюбленности, почему он решил, что в этом она тоже странная и особенная? Девчонки, студентки, каждой было что-то нужно. Кому-то статус любовницы столичного художника, кому-то спасение от скуки и походы в пафосные кабаки, поездки, а кому-то — замолвить словечко в институте… А эта — просто не врет.
— Приятные открытия…
Нет, попытался убедить себя, отражаясь по пояс в зеркале у двери. Я молод, красив. Широкие плечи, хороший торс, бедра сильные, ноги прямые. Ну, тридцать девять, да. Девочке-то соврал, убавив пару лет.
Он криво улыбнулся отражению.
Но помнится, пятнадцать лет тому был точно такой же! Абсолютно такой! А легкая седина, еле заметная, нитками, даже прибавляет шарма. Так думал еще вчера.
В дверь деликатно постукали.
— Петр Игорич… Вы ужинать будете ли? Или позжее сделать?
Антонина топталась в коридорчике и, спросив, притихла, видно, пытаясь услышать, что он делает.
Каменев метнулся от зеркала к столу, чтоб голос не прозвучал у самого ее уха.
— Попозже, Тонечка, спасибо. Я еще прогуляюсь выйду. Через часок.
За дверью шумно вздохнули.
— Вы поспите пока, — с интимным смешком сказала хозяйка, — оно же жарко, ляжьте и поспите. А я и разбужу…
Петр промычал что-то невнятное, вроде уже лег и спит. Оседлал стул и мрачно уставился в стену. Уговаривай себя, старый кокет, угу. А вот хозяйка, сорокалетняя Тонечка отчаянно стреляет глазами, и в тот день, когда узнала про их дружбу с Ингой, он торжественно получил на ужин смертельно пережаренные и пересоленные баклажаны. Ах да, еще хлопанье дверями и кислый тонечкин вид, ледяные взгляды мимо. Было б тебе двадцать, думаешь, предъявляла бы права?
Петр стащил шорты и снова лег, закидывая руки за голову и с беспокойством осматривая живот. Втягивая его, надул щеки. Так, прекратить на ночь жрать, вообще. И бегать, что ли… Но это все дома, как приедет.
Спохватившись, со стыдом подумал, мысли снова убежали в какие-то мелочи, и вместо высоких страданий об утерянном вдохновении он, оказывается, страдает по впалому мальчишескому животу. И снова — черт и черт.
… А ведь было у нее такое лицо, на которое он повелся. Тогда, на стоянке, когда перепугалась и кинулась, черной с зеленью птицей, взмахивая руками и защищая его, своего любимого. Ты говорит, меня спас. А сама бросилась отчаянно, сведя темные брови и раскрывая рот, будто сейчас закричит, нет, исторгнет вопль. Она создана для страданий. Их ему пить с прекрасного, искаженного болью лица. А не щенячье счастье влюбленной и обласканной девочки. Оказывается, все просто? А главное, в его, Каменева, силах. И не просто в силах. Кто еще наполнит ее сверкающим могучим горем, сделает значительной и великолепной? Кто, как не тот, кого она полюбила всем своим честным горячим сердечком…
Петр сладко потянулся, напрягая ноги и поджимая пальцы, обмяк, глядя в окно на зеленый с желтым вечерний свет, пронизывающий виноградные листья. Зевнул. Закрыл глаза и задремал.
Тоня разбудит. И через пару часов он будет с Ингой. Впереди еще две ночи. Нынешняя, и — последняя. Так значительно звучит — последняя ночь. Вот прекрасный сюжет для мощной картины.