Яблоневое дерево - Кристиан Беркель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В уединении комнаты Сала с любопытством представляла созданный ею же образ этого человека. «Он не особо привлекателен, – думала она. – И вряд ли интеллигентен, судя по не слишком изысканным интонациям его болтовни». Но в его голосе слышалось воодушевление, он явно верил в правоту своего дела. Речь звучала совершенно иначе, чем в Германии выступления нацистов, азарт которых начал ее захватывать, выжигать жизнь холодным огнем.
– Антонио, мой друг, ты восхитителен, но сентиментальный урок истории, который ты провел нам с таким волнением, ничего не меняет. Твои республиканские дружки, чье одобрение ты пытался завоевать столь банальной речью, плевать хотели на маленького, толстого деревенщину, которым ты всегда для них останешься.
«Ха, – подумала Сала, – маленький и толстый, так и знала».
– Нам не нужны мастера самовосхваления, нам нужно лучшее оружие, а не ржавые ружья. Нам не нужны твои пылкие речи. Мы, интернациональная бригада, отважны – куда отважнее проклятых отрядов Франко. Мы боремся не за какое-нибудь красивое прошлое, мы боремся за будущее. У нас бывает лишь один сбой – сбой наших винтовок, которым давно пора на свалку. Если у тебя есть решение проблемы, говори, если есть винтовка – давай, а свои плаксивые речи прибереги для какого-нибудь другого места.
Сала выпрямилась в кровати. Голос, такой решительный и мужественный, принадлежал ее маленькой упорной матери. Эта решительная женщина была ей незнакома. Стало тихо. Сала услышала треск кресел. Кто-то встал.
– Глубокоуважаемая товарищ донья Изабелла, – снова заговорил маленький толстяк, которого ее мать называла именем Антонио.
– Донья Изабелла… – на этом он запнулся.
– Избавьте меня от этого жеманства.
– Что вы себе позволяете, донья Изабелла!
– Что ты себе позволяешь, изолгавшаяся деревенщина! – По рядам пробежал шепот. – Что тебе вообще здесь нужно? Кто тебя пригласил? Тебе не стыдно за битву под Толедо? Как ты вообще смеешь сидеть с нами за одним столом и болтать об общих целях? Наши друзья потерпели в Толедо унизительное поражение, потому что ты поставил им оружие, которое, видимо, достал из-под козьих задниц в хлеву своей любимой деревни. Радуйся, что мы сохранили тебе жизнь. Из-за тебя жены лишились мужей, а дети стали сиротами, и ты смеешь являться сюда и нести чушь про Бакунина или Маркса, хотя не читал ни строчки их трудов. Как и весь твой сброд.
– Вы ошибаетесь, уважаемая, очень ошибаетесь. Ха! Очередное доказательство вашей еврейской враждебности, вашей лживости, – его голос снова задрожал. – Ха, да я целиком прочитал все ранние работы Маркса и его новаторский труд, да, «Капитал», вот так, мои друзья! Я наполнил ими свой мозг, как тугое вымя козы.
– Но ничего не понял, ничего не понял! Можешь даже не стараться, разум не имеет ничего общего с титьками твоей козы!
– Мои друзья, мои друзья… Э… э…
– Мээээ, мээээ, мээээ, мээээ, – Иза изобразила козу под звонкий хохот гостей.
На следующее утро, когда Сала проснулась, было еще темно. Она осторожно потянула ноющие конечности. Во рту ощущался неприятный привкус. В сгибе локтя Сала обнаружила синяк. Похоже, кто-то сделал ей укол. Она в Мадриде, в квартире своей матери. Пахло лекарствами. На прикроватном столике стоял стакан воды, рядом с ним – открытый пузырек таблеток. В висках стучало. Сала больше не помнила, как она здесь оказалась. Осторожно сдвинув одеяло, она опустила ноги на деревянный пол.
Приподняв занавески, Сала увидела залитую солнцем улицу, по которой деловито сновали люди. Был день. Она открыла французское окно и вдохнула воздух раннего лета. В отдалении послышался грохот трамвая, запахло дегтем и асфальтом. В дверь постучали.
– Как ты? – подошла к ней мать.
Она казалась не такой сильной, как вчера. Страх Салы улетучился. Вместо этого она просияла. Она кинулась к Изе с распростертыми объятиями и больше не отпускала.
– Что случилось? – неуверенно спросила она, заметив, как бледна ее мать.
– Ты неожиданно упала без чувств со стула.
Сала заметила под глазами матери следы бессонной ночи.
– Часто у тебя такое бывает? – Они вместе сели на кровать.
– Нет. В первый раз. Я…
Сала почувствовала неуверенность, но не могла понять почему.
– Сначала ты вдруг утратила дар речи. При этом… – Иза осеклась, словно сомневалась, что сейчас подходящее время для подобного разговора. – Все было как тогда, в Берлине. Ты смотрела на меня большими глазами, словно хотела что-то сказать, но твой рот, ты…
Сала с изумлением поняла, насколько тяжело ее матери давался разговор о времени, когда она не могла говорить в детстве.
В голове снова завертелись мысли. Мать посмотрела на нее. Снова он, этот немой упрек, этот недовольный взгляд, это требование объясниться. Что она должна объяснять? Почему всем постоянно от нее что-то нужно? Что она может знать? Ничего. Вообще ничего. Сейчас произошло нечто нехорошее, она это чувствовала – всё неправильно. Она видела гнев – матери и ее собственный. Только что им обеим было грустно, но сейчас они злились, и Сала задавалась вопросами: кто закричит первым? Куда ей деваться? Она в чужой стране. Здесь она не знает ни дорог, ни улиц и площадей и едва владеет языком. Это ей нужна помощь. Ей. Внезапно Сала схватила мать за руку. И сжала так сильно, как только могла. Ее руки побелели, дыхание участилось. Мать неподвижно сидела перед ней.
– Что будем делать сегодня?
Голос Салы прозвучал громко и четко. Иза осторожно высвободилась из хватки дочери.
– Детка, ты немного перенапряглась. Возможно, все произошло слишком быстро. Твое письмо. Поездка. Слишком много всего, спустя столько лет. Это было ошибкой. Несмотря на благие намерения.
Сала снова схватила мать.
– Кто вчера приходил?
– Никто, – отодвинулась Иза.
– Но я же слышала голоса. Вы говорили о политике.
– Видимо, тебе приснилось. Возможно, это все отзвуки Германии.
– Нет-нет, вы говорили о Франко и анархистах, я точно слышала.
Голос Изы вновь обрел привычную твердость. Она поднялась и разгладила руками светлую юбку.
– Наверное, завтрак уже остыл. Но тортилья хороша и холодной. Мне пора, увидимся позже.
В ванной Сала уставилась на собственное отражение. Какое впечатление она производила на окружающих? Отто никогда не рассказывал ей. Отец тоже. Сала обхватила руками раковину, словно хотела разбить фарфоровое блюдо. Она снова всмотрелась в свое лицо. Опухшее и покрасневшее, но чувств никаких не заметно. Кто она? Дочь польской еврейки, которая бросила мужа – ее богемного отца, анархиста и атеиста, – хотя тот, похоже, до сих пор ее любит, но еще он любит мужчин