Яблоневое дерево - Кристиан Беркель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да. Мадрид оказался провалом, настоящей Марианской впадиной. Вечером, после боя быков, она попыталась поговорить со мной еще раз – вернее сказать, засыпать меня дикими обвинениями, – и я сказала: «Самомнения у тебя хоть отбавляй», отвернулась и хотела просто уйти. Она схватила меня, повернула к себе и ударила рукой с кольцами по лицу. Тыльной стороной ладони. Да-а-а… Мы стояли друг перед другом, словно две боевые лошади. Та-а-ак-то, друг мой сердечный. Потом я отправилась в свою комнату и собрала чемодан. Короткое интермеццо. И ничего больше. Возможно, лишнее. Да, – она сделала паузу. – В Берлине все показалось мне чужим. Словно все ускользнуло сквозь пальцы. Ничего не удержать. Нигде. Даже твоего отца. Он изо всех сил старался меня развеселить, доставал билеты в театр, приглашал меня на концерты, хотя его не слишком интересовала музыка, под которую нельзя танцевать. Танцором он был великолепным. Великолепным, говорю тебе. Но чем сильнее он старался, тем больше казался мне чужим. Я сама не знала почему.
Она устало откинулась на спинку кресла. Печенье на столе ее больше не интересовало. Она молча погрузилась в другой мир. И казалось, увиденное там ее сильно волнует. Ее зрачки расширились, брови и плечи приподнялись. Потом дыхание участилось, брови и плечи опустились, глаза прищурились, словно она пыталась разглядеть, что происходит у нее внутри, голова откинулась назад, будто она неожиданно кого-то или что-то увидела.
– Хо, хо, хо.
– Что такое? – спросил я.
Казалось, она меня не слышит. Я встал, принялся беспокойно ходить туда-сюда. Думать о собственных чувствах было тяжело. В тот момент я вообще сомневался, что что-то чувствую. Я посмотрел на Веласкеса. Снег за окном прекратился. Я слышал за спиной дыхание матери. Ритмичные хрипы, шорохи и скрежет. Я замер, словно окаменев. А вдруг она умрет прямо сейчас, у меня за спиной? Мысль поразила меня, словно молния. Хрипы усиливались. И вдруг прекратились. У меня перехватило дыхание. Я начал медленно поворачиваться. Хрипы продолжились. Сейчас я ее увижу, она не умерла, она еще жива, моя мать, которая родила меня в муках, которая покидала меня так часто, что я не могу об этом думать, покидала, бессильно стоя передо мной или прячась за своими париками, покидала во все те моменты, когда ее взгляд становился пустым и тихим, как смерть, покидала, когда в ее поисках я становился столь же одинок, как и она сама. Наконец я повернулся к ней. Она мне улыбалась. На улице мужчина убирал большой лопатой снег. Она глубоко вздохнула, за окном ритмично скребла лопата.
– Что ты так смотришь? Прямо жуть берет, – она рассмеялась. – Язык проглотил?
Она права. Мы пугаем друг друга, когда рискуем погрузиться в прошлое. Чего я ждал? Что мешало просто забыть, зачем я пытался встретиться с ним с помощью путешествий, вопросов и образов былого, зачем пытался его растолковать? Я сопротивлялся, не мог смириться – вернее, не мог вынести. Но мы постоянно все забываем, разве это плохо? Забываем то, чего не хотим или не можем знать. Наше забытье – оконная замазка, раствор между камнями, из которых мы складываем несущие стены. Мы забываем боль – воспоминания о ранах слишком опасны.
– Хочешь послушать музыку? – спросил я.
– Да, было бы здорово.
– Какую?
– Можно «Песни об умерших детях» Малера, мой отец их очень любил.
Я нашел у нее в шкафу пластинку. Старую запись Фишера-Дискау. В детстве я терпеть не мог его холеный баритон. Игла царапала по сотни раз проигранной дорожке, добавляя слишком правильному голосу немного жизни. Мать слушала с закрытыми глазами.
Вскоре она произнесла:
– Красота.
Дома я взял собак и побежал на озеро. Свежий снег скрипел под ногами. Я приблизился к берегу. За несколько дней слой льда стал еще толще. Снегопад прекратился. В ясном небе сверкали звезды. Периодически слышался треск, словно разрывались канаты. Собаки побежали на лед, утопая в снегу, и я осторожно двинулся за ними. Наст стонал подо мной, словно уставший осел, целыми днями кружащий вокруг колодца с водой. Я подумал о животных, которые, застигнутые врасплох морозом, оказались в плену и застыли под толстым слоем снега. И поспешил от этих мыслей обратно, в маленькую двухкомнатную квартиру своей матери, словно «Песни об умерших детях» еще звучали, и она начала рассказывать, как поселилась в комнате, где умирала ее мать, как мыла ее каждое утро, каждый вечер и каждый раз, когда та пачкалась. Она следила за капельницами, меняла канюли, переставляла сосуды, таскала ее в туалет, мыла пол, пыталась ее кормить, гладила ее по голове, когда та гневно выплевывала еду, которая ей не нравилась. Она привыкла курить, чтобы бороться с усталостью, не обращала внимания на кашель и спазмы внизу живота и глотала таблетки, чтобы преодолеть многодневный, все более болезненный запор. Она терпела зловоние угасающей жизни, безмолвие, равнодушие, ненависть. Хотела ли она наказать Изу своим присутствием? Вскрыть перед ней бездну многолетней материнской вины, чтобы она содрогнулась и опустила взгляд перед лицом смерти, прежде чем тьма поглотит ее навсегда? Насколько тонка граница между любовью и ненавистью?
Мать рассказала, что стоял необыкновенно жаркий и душный мадридский день. Свет озарял крошечную комнатку, волосы Изы сливались с белизной простыни, подушки, пола и стен, и лишь огромные глаза оживляли ее ускользающий облик, когда она повернулась к дочери. Она с поразительной силой схватила мою мать за руку, вонзила ногти ей в предплечье, сделала глубокий вдох и заговорила.
– Не знаю, сколько еще это продлится, но я почему-то не умираю.
Сала спокойно на нее посмотрела.
– Ты меня не отпускаешь.
– Ты против?
Иза бросила на дочь испытующий взгляд. На ее лице промелькнула нежная ирония. Потом она отвернулась к стене и умерла.
Я стоял посреди озера, словно заледенев. Когда я вышел из оцепенения, меня окружила тьма. Тени деревьев обступили меня под светом луны. Я со всех ног побежал назад.
17
Сначала возник запах. Она стояла на платформе Лионского вокзала. Париж пах не так элегантно, как представляла Сала, он пах трудом и асфальтом. Она подумала об Отто. Он так старался ради нее, но все тщетно. В Берлине ей больше не место. А он заканчивал учебу в медицинском. И не мог поехать с ней. Действительно ли не мог? Или