Знамя - Ян Дрда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
вкладывая в слова всю горечь своей жизни.
— Перестаньте вы, помешанные! — прибежал совершенно бледный штейгер и начал оттаскивать певцов, стоящих с краю. Но шахтеры стояли, словно заколдованные, не замечая ни его испуга, ни его ярости, ни его присутствия вообще. Он попытался разогнать шахтеров кулаками, колотил по бокам и спинам, голос у него сорвался и перешел в какой-то истошный визг. И тут один из шахтеров поднес к его носу свой черный кулак:
— Чего орешь? Пшел с дороги, не шути с нами!
Штейгер посинел и забился в нишу, выбитую в породе.
— Да я ничего… Лишь бы сюда кто-нибудь не заглянул…
Шахтеры, блестя глазами, стиснув кулаки, пели так громко, что эхо гулко разносилось по штольне.
Лампочка забойщика красной черточкой осталась стоять у меня в глазах, когда все уже разошлись по своим забоям. Я толкал вагонетки, как во сне, красное знамя, такое, какое я не один раз видел в день Первого мая, продолжало развеваться перед глазами.
И когда мы вечером, в половине одиннадцатого, поднялись из шахты в туманную тьму, наполненную похожей на лай командой на чужом языке и бряцаньем оружия оккупантов, знамя полыхало передо мной всю дорогу до самого дома, и мне казалось, что я сам держу древко и несу его среди врагов. Оно грезилось мне в беспокойных, полных смятения снах: как в сказке, каким-то чудом я становился сильным и неуязвимым, в самый полдень проходил с красным знаменем по площади нашего городка наперекор гитлеровцам, которые тщетно стреляли в меня со всех сторон. И на заре, когда сонный, дрожа от холода, я шел работать в утреннюю смену, я продолжал так же по-детски фантазировать. Может, это нелепо, что я, взрослый человек, бывший солдат, рассказываю сегодня об этом. Но что сделаешь — бессилье заставляет мечтать по-ребячьи.
Несмотря на свои восемнадцать лет я был слабым, хилым парнем. На шахту мне удалось попасть только с помощью печального случая: моего отца засыпало породой. От всего сердца жаждал я свершить что-нибудь великое. Жалобно смотрел я на шахтеров в шахте, тайком подслушивал их тихие разговоры во время работы, напряженно ожидая, когда вспомнят и обо мне, когда и меня позовут помогать подпольщикам. Во мне видели лишь мальчишку-откатчика — безмозглого щенка.
— Куш, парень, не лезь к взрослым! — раздраженно кричали на меня шахтеры, если я пытался подползти к отдыхающей бригаде или присесть на корточки где-нибудь неподалеку от нее в уголке.
И так я оставался в одиночестве со своей жаждой подвига.
Скоро я перестал мечтать о ребячьих чудесах — о неуязвимости, о способности делаться невидимкой. Более сильная, неотступная мысль одолевала меня по ночам, когда я без сна метался на постели, и утром — по дороге на шахту. Передо мной на западной части горизонта рисовалась высокая труба шахты «Анна-Мария», и я каждое утро видел на ее верхушке красное, подмигивающее пятнышко, ту огненную черточку, которая все время пылала перед моими глазами. Я останавливался в ясеневой аллее перед шахтой, прищуривая глаза; как помешанный, следил за верхушкой трубы. Красное знамя над шахтами! В своем воображении я видел его там столько раз, что мысль о нем совершенно овладела мною.
И действительно, первого мая на трубе шахты «Анна-Мария» развевалось знамя пролетариата. Оно горело ярким пламенем в косых лучах утреннего солнца, хлопало огненным языком под порывами ветра. Я шел в толпе шахтеров, невзрачный, худой мальчишка-откатчик, и сердце билось у меня в груди, как колокол, гораздо сильнее, чем в ту минуту, когда я в темноте висел на скобах у самого края трубы, раскачивающейся, точно ствол настоящего дерева, и далеко внизу под собой слышал шаги ночного дозора.
Я почувствовал, что по толпе шахтеров точно пробежала какая-то искра. Лица вдруг стали суровее, а глаза, поднятые кверху, у всех просияли. Разом пропала утренняя брюзгливость, от которой товарищ накидывается на товарища из-за пустяка, как собака. Некоторые заулыбались, кое-кто утирал слезы. А у иных глаза вспыхнули гневом. Мы спустились в шахту, но не стали работать: на рудном дворе, в квершлагах, в штольнях, в каждом забое толпились молчаливые группы шахтеров, готовых по первому сигналу броситься в бой. Штейгеры бегали по шахте, потеряв головы:
— Жмите! Жмите, а не то нас всех посадят!
— Сами жмите, если вам охота! — кричали разъяренные шахтеры.
За всю смену на-гора не выдали ни одной вагонетки.
В половине двенадцатого штейгер послал меня наверх, в канцелярию.
Гестапо выяснило, кто купил в москательной лавочке пакетик красной краски, нашло у нас в сарае и старый горшок, в котором я окрасил взятую у матери простыню. Меня избили до полусмерти, и даже когда я признался, что вывесил знамя, мне не поверили.
— Кто тебя научил? Кто послал тебя за краской? Кому ты отдал выкрашенное знамя? Кто влез с ним на трубу?
Гестаповцы были уверены, что обнаружили следы подпольной организации, и хотели вырвать у меня имена ее членов. Я заплакал, как маленький, и потерял сознание под кулаками нацистов. На меня выплеснули ведро воды, а когда я пришел в себя, начали бить снова. Я уже думал, что у меня слезло мясо с костей и что мне отбили все внутренности, но так ничего и не сказал. Да я и не мог ничего сказать.
В июле, когда с моего лица почти сошли синяки и кровоподтеки, меня приговорили в Панкраце к двум годам принудительных работ. Мать присутствовала на суде: ее вызвали, рассчитывая, что она сумеет меня переломить, что я не выдержу при виде ее измученного, почти прозрачного лица. Она сидела на первой скамейке, сжавшись в комочек от горя, а когда я тайком поднял на нее глаза, она беззвучно пошевелила губами, словно хотела утешить меня в моих страданиях.
Я постарался улыбнуться ей, не открывая рта, чтобы она не заметила, что у меня не хватает трех передних зубов. Когда меня уводили после оглашения приговора, она подошла к самой решетке. Только на секунду мы успели взглянуть друг другу в глаза: она приласкала меня напоследок взглядом своих слабых, потускневших от слез добрых глаз. Они были полны ужаса и боли. И несмотря ни на что, они говорили: «Молодец, сынок!» — Я не мог ошибиться в этом.
Через два года меня не освободили. Гестапо не выпустило меня из своих когтей. Осенью сорок первого года меня послали в Бухенвальд. Мне было уже больше двадцати лет, но с виду я напоминал хилого, заморенного подростка. Мускулы у меня пропали, за эти два года я не вырос и на сантиметр. Зеленый, без передних зубов, с провалившимися глазами, я еле ползал в тяжелых деревянных башмаках.
— За что ты здесь, сволочь?! — заорал на меня один из эсэсовцев, как только я очутился в их руках. Я и сейчас вижу его водянистые глаза, которые полезли у него на лоб от удивления, когда он услыхал мои слова:
— Первого мая в тридцать девятом году я повесил на шахте красное знамя.
Передо мной стояли трое с плетками, которые они никогда не выпускали из рук. Я был готов к тому, что меня на месте забьют до смерти. Но они принялись хохотать, и самый страшный из них ударил меня кулаком в грудь:
— Bannerträger! Bannerträger![33]. Ну погоди, мы тебя научим, как нужно носить эту проклятую красную тряпку!
Меня отправили в команду, работавшую в каменоломне под началом того самого эсэсовца, у которого были водянистые глаза. Он убил бы меня в первый же день, как с утра до вечера убивал моих товарищей. Но ему захотелось сначала поиграть со мной. У меня на глазах он разбил череп черноволосому французу небольшого роста. Кровь журчала, стекая по камням, и собиралась в темный густой комок.
— Bannerträger! Vorwarts![34] — рявкнул на меня убийца и приказал мне вытереть курткой свертывающуюся кровь. Куртка сразу потяжелела, как камень, в моих руках, стала темно-красной. Эсэсовец велел привязать ее к рукоятке лопаты и плеткой погнал меня по узким тропкам каменоломни.
— Paradesschritt![35] — ревел этот сумасшедший и стегал меня по ногам, потому что ему хотелось унизить нас всех таким наиподлейшим образом. Я должен был держать лопату, как древко знамени, и топать своими деревянными башмаками, высоко задирая ноги, словно при церемониальном марше.
— Mütze ab![36] — командовал он заключенным, когда мы проходили мимо них, и концом плетки сбивал шапки. — Долой шапки перед своим знаменем!
Мы все были на волосок от смерти: достаточно было неосторожного взгляда, движения, чтобы он раскроил тебе череп твоей же лопатой, чтобы тут же на месте своими сапожищами раздробил тебе ребра. Он хохотал, как помешанный, когда заключенные сдергивали шапки с остриженных голов. Но он не уловил того, что было в наших глазах. Все выпрямлялись при виде окровавленной куртки, провожая ее суровым, молчаливым взором, не моргнув глазом, не дрогнув ни одним мускулом лица. У меня забегали мурашки по спине, потому что я понял эти взгляды: они приветствовали подлинное пролетарское знамя — знамя, пропитанное рабочей кровью, приветствовали мертвого французского товарища и свою неугасимую надежду. Я понял это и собрал все свои силы, чтобы пронести знамя гордо и достойно.