Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения - Ада Самарка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воды на поляне не оказалось. Но была сама поляна. Солнечная, без елок, с густой, влажно лоснящейся травой, стелющейся по ветру подобно мелкой водной ряби. Был какой-то навес, были навалены под навесом поленья, и стояла лесопилка, точно как у них там, в том старом дворе, где они жили когда-то с отцом, в купеческом доме с деревянным фронтоном, и два соседа становились за эту лесопилку, с длинной ржавой пилой, и пилили, почему-то каждый раз сильно ругаясь друг на друга.
Было сложенное из дикого камня строение с закоптившейся широкой трубой, частично обваливавшееся с одной стороны. Был колодец – деревянный сруб и «журавль» из длинной, потемневшей палки; на потемневшей от влаги лавочке, точно как в деревне, стоял деревянный ушат. В ушате была вода. Странно, но пить уже не хотелось – эта жажда будто лопнула в ней внутри, разорвалась, как полный пузырь, и теперь все тело погибало, отравленное. Сделала несколько глотков, и вода на вкус оказалась необычно густой, плотной, как глина. Чуть в стороне стоял деревянный дом с крышей из еловых веток. Дойдя до дверей дома, Бузя, чувствуя, что сейчас упадет, вернулась к колодцу. Попила еще. Потом зашла в дом. Косая дверь со скрипом поддалась, глухо ударилась обо что-то стоящее с той стороны. Из двух небольших окон сочился мутный белесый свет. В темной комнате стояли в два ряда топчаны. У нее не было сил считать – она сделала несколько шагов и упала на самый ближний. Матрас был изо мха, и этот запах леса, переигранный теперь с нотками домашней пряной кислинки, мужского пота, печного дыма, сушеных грибов, казался бесконечно родным.
Она проснулась ближе к вечеру. В ужасе вскочила, щупая матрас под собой, ожидая погрузить пальцы в сыроватые свалявшиеся еловые иголки. В доме стояла такая же мертвая, лесная тишина. Ни треска. Ни шороха. Ни дуновения ветерка. Кроватей было семь – сколоченных из плохо отесанных поленьев, накрытых старыми мешками и распоротыми бушлатами. Возле печки, расползаясь на узкий деревянный подоконник и пыльные половицы, валялась посуда – такая же точно, как у них в лагере. Металлические, все во вмятинках, миски, несколько армейских котелков, алюминиевые вилки, кружки. Там же стоял мешок с картошкой, лукошко с мелким луком, несколько бочонков с квашеной капустой, короб с мукой, мешочки с крупами, даже сахар в банке. На стенах, если приглядеться, висели гирлянды из грибов и лука, а на пыльных, просмоленных балках, под потолком, стояли ящики с сухими ягодами. На скамейке под окном, возле одного из топчанов, высилась черная куча мужской одежды – пропахшая потом, застывшая от грязи, а внизу, раскиданные, как та посуда у печи, валялись башмаки – серые, покрученные, с комьями сухой земли на подошвах. Мерно расползаясь вдоль стен, по всему периметру комнаты, стояли инструменты – молотки, кувалды, кирки, какие-то заточки, ломы, пилы. Под топчанами нашлись закупоренная пробкой из газеты бутыль керосина и точно такая же, но с самогоном. Еще был обнаружен армейский вещмешок с банкой какао, мармеладом, немецкой шоколадкой и французскими сардинами в масле. Все это, кроме какао, Бузя съела почти одновременно. Потом только заметила, что в том мешке была какая-то книжка (единственная книжка, как потом оказалось, на ближайшие 500 километров в округе), часы на потемневшей серебряной цепочке с гравировкой на непонятном языке и выцветшая до пастельно-бежевых оттенков фотокарточка в надтреснутой овальной рамке.
Первым делом Бузя развела в печи огонь и поставила греться воду. Грязную посуду вынесла на двор, потому что в доме было совсем темно. Потом поставила в печь горшок с картошкой и грибами. Потом вынесла из дому все, что можно было помыть или почистить, и, разувшись, подкатав платье, стала мыть стены и пол. Покрывала с кроватей развесила на улице. Казанки и горшки оттирала песком, смешанным с золой. Годную к стирке одежду стирала в корыте, обнаруженном под стоком с крыши. Оно было сплошь забито прошлогодней листвой, трухой, сухой хвоей.
Лишь к вечеру, распаренная, в свежих комариных укусах, чумазая, с налипшими на лоб волосами, выбившимися из-под платка, в мокром насквозь платье, подкатанном, заткнутом подолом за пояс, сообразила пойти еще раз поискать дорогу. Бузя хорошо помнила карту их местности: самую детальную военную карту, в полстены, висящую в кабинете отца, где посередине равномерно зеленого, как болото, пространства, разлинованного на бледно-серые прямоугольники, была наклеена красная звездочка – из ворсистой старой бумаги, с загнувшимися краями, с кривым темным пятном проступившего клея. И поставленные красным карандашом точки, неровный пунктир, наведенный поверх едва различимой на карте дороги, на костях которая, и еще две звездочки неподалеку – бледно-розовые, в темных каплях клея. И уже заметная без вспомогательных пунктиров – жирная черная полоса железнодорожной ветки, пересекающей весь массив болотного пятна, берущая начало в охристо-каменистом левом нижнем углу и исчезающая с противоположной стороны в желтовато-серой тундре. В пяти-шести часах езды от главной красной звездочки был только один населенный пункт – одна из бледно-розовых звездочек, городок, где решал рабочие дела ее отец, центр цивилизации чуть ли не на тысячу километров в округе, если не больше. Вокруг этой звездочки, радиально разбросанные на небольших расстояниях, отъев у леса по рваному болотистому клочку сырой земли, расположились захудалые села и хутора. Еще имелись секретные черные квадратики, как объяснял отец – такие же лагеря, зоны регламентированного контроля. Их было много в верхней, северной части карты, и к ним вели такие же едва заметные серые пунктиры дорог на костях. Но все эти черные квадраты размещались восточнее двух розовых звездочек. Бузя часто смотрела на дорогу, ведущую от Т-образного перекрестка на запад, спрашивала, что там, и всегда отвечали, чуть задумавшись, что «ничего», и на карте там тоже было ничего – дорога, перечеркнув несколько квадратов леса, просто заканчивалась, не было даже тропинки, даже самого слабого пунктира зимника или чего-то в этом роде. И где бы Бузя ни находилась теперь, как бы далеко ни зашла за эти дни, пусть даже ломая все самые фантастические результаты пеших марафонских дистанций – не могло оказаться в этих краях никакого, пусть самого захудалого поселка, самого крошечного, самого секретного регламентированного объекта. Но вот ведь он – дом! От него вели в разные стороны несколько тропинок, одна была явно шире остальных, и по ней, прихватив грибов, сардин и мармелада, а также хлеба (сейчас замешанного и готового к выпечке), Бузя планировала двинуться в ближайшее время, если раньше не вернутся те, кто спит на этих топчанах и чей гнев по поводу ее явно не ожидаемого тут присутствия не будет задобрен произведенной уборкой.
Бросив мокрое платье на изголовье из горбыля с остатками сухой морщинистой коры, Бузя зарылась в мох, накрыла ноги прожаренным на солнце мешком и заснула.
Андрей Злов, Володька-Нытик, Коля Варча, Александр Бессонов, Сашка-Говорун, Сережа Потерялов и Мирон Робких были осужденными – но при этом шли они по разным делам. Матерый уголовник, попавший под 58-ю статью политически неблагонадежный потомок белых офицеров, сын кулака, жертва чужих любовных историй с нелепыми доносами, беспризорная шпана, попавшаяся на пустяковой краже, и вырвавшиеся из немецкого плена солдаты Красной Армии. Побег из лагеря организовали именно последние, использовав свой печальный опыт – Андрей Злов и его друг, позже погибший верный и обидно наивный сын своей отчизны, до последнего веривший, что возвращается на родину с войны героем. Несмотря на разный возраст, разное мировоззрение, разные статьи и сроки, этих мужчин объединяла не только хорошая физическая форма, а и нечто чудом сохраненное в этих условиях – чувство собственного достоинства. «Оп-па – достоинство у него есть! Человеческое!» – урковато приседая, распахивая руки с помятой шапкой и скалясь щербатым ртом, безумно смеялся Сашка-Говорун. Но именно оно, это чувство, отделяющее зверя от человека, даже нет, присущее и некоторым животным: необъяснимо побуждающее старого пса или лошадь идти умирать в сторону от чужих глаз, не позволяющее, к примеру, в ущерб здоровью оправляться в ведро на глазах у всего барака – одинаково вдруг взыграло у группы осужденных, превратившись в идею-фикс. Лагерь с небольшой каменоломней находился в низине, в расщелине, окруженный со всех сторон восходящими ярусами хвойного леса. И за вековыми макушками чуяли они не ледяное дыхание дикой тайги, но лишь волю. В этот лагерь строгого режима брали только физически крепких мужчин, бунтарей и зачинщиков, не сломанных пока допросами с карцерами, этапами и пересылками, а еще свежих, гонористых, опасных – чтобы сбить спесь уже навсегда. Этапы сюда ходили нечасто, а выходили отсюда исключительно вниз и в небо – переняв опыт немецких коллег, не без помощи политзаключенных красноармейцев, в задней части лагеря организовали яму с колосниками и рельсами, на которые штабелями, обложив поленьями и полив отработавшим машинным маслом, выкладывали человеческие трупы. Путь от въездных ворот до открытой печи занимал у среднестатистического гостя около четырех месяцев. Старожилы, продержавшиеся больше полугода, были хоть как-то причастны к святая святых – кухне, но потом следовала ротация руководства и, как следствие, отправка прежних блатарей на общие работы. К этому коварному новшеству со сменой кадров таежное руководство решило прибегнуть на некоторых особенно строгих объектах. Конвоирами и сторожами там становились преимущественно проштрафившиеся и разжалованные надзиратели и обслуга лагерей из более благополучных местностей. Тут, на деле – выработкой сверх нормы, суровой экономией выделяемых государством ресурсов (кроме человеческих, которые никто не считал) – они должны были в сжатые сроки доказать свою состоятельность и преданность, заслужив тем самым великодушное прощение. Условия труда и жизни заключенных имели на выработку прямо пропорциональное влияние – чем хуже жилось рабочей силе, тем больше оказывалась выработка. Чем больше носителей этой силы, отработанной, одноразовой, выложившись до последней капли пота в первые недели, скоропостижно затем умирало, тем больше присылали в лагерь новых, свежих, кто – в наивной надежде больше работать и тем самым больше есть – гробил себя, обеспечив в первое время все те же сравнительно высокие показатели выработки.