Меньший среди братьев - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я говорю, грех не жить здесь.
— Нет, ты говорил еще что-то.
— А-а… Деканом, видимо, все же будет Вавакин.
Я хотел сказать небрежно, как того и заслуживает, но получилось фальшиво.
Она отогнула жесть вскрытой консервной банки со сгущенным молоком, положила себе в чай, облизала ложечку.
— Для меня тут нет ничего нового, ты всегда всем позволял плевать на себя, этим и отличался. Это ничтожество Вавакин! Чтоб посмеяться над тобой, лучше не придумаешь. Двух слов связать не умеет, и ты теперь будешь получать у него указания.
— Правильно, кто умеет, делает, кто не умеет, учит, — попытался я обратить в шутку.
С великим презрением она смотрела на меня.
— Ты только что мечтала об одном: чтобы вот это все не сгорело. Радуйся — цело. Умей радоваться. Несчастен не тот, у кого нет, а тот, кто хочет все.
— Ты, который столько лет…
Но тут с участка позвали ее:
— Кира Михайловна!
Сосед-художник вспомнил новые подробности и заново все рассказывал: как тут искрило около рубильника — «искрит и искрит», — как он с лопатой перелез через забор… Неземной голос отвечал ему. Я хорошо знаю эти интонации, этот неземной голос, когда в ней накипает. Легко, на одном верхнем дыхании она смеялась, провожая соседа, хотел бы я обмануться сейчас. Кира вошла.
— Ты, который столько лет!..
— Чего тебе не хватает? Скажи, чего не хватает нам?
Но я уже оправдывался. Неудач стыдятся, как болезней, стыдно быть неудачником.
— Ты правильно сказал однажды: если человек лишен мужества, ему не поможет и Господь Бог. И сына так воспитал.
Ужалила. Даже сердце сдавило.
— При чем тут сын?
— Такой же точно.
— При чем тут сын? — Я поднялся. — Неужели все в жизни определяется только этим? — я показывал на вещи в доме. — Быт, заслонивший бытие!
— Ты, пожалуйста, не повышай голоса. Я ведь тебя не боюсь, ты знаешь. Тебе там самолю-бие отдавили, а здесь ты кричишь. Так приучить всех не уважать себя! Так позволять плевать себе в лицо! Тебе было обещано! Нет, ты скажи, тебе было обещано?
Сколько лет живем, я не могу привыкнуть к этим мгновенным переходам от самого лучшего к озлоблению против меня. Так хорошо все было только что, и такая вдруг ярость.
— В общем, так: первой дамой факультета тебе не быть. Переживешь. В оставшиеся годы я намерен написать книгу, есть у меня еще планы… Переживешь.
— Эту твою книгу? — Она с таким пренебрежением сморщилась, словно увидала дохлую мышь на полу.
— Да, эту. К счастью, мне есть что сказать…
— Чего это тебе сказать? Да говори, пожалуйста. А то времени у него другого не будет… Говори! Кажется, я со своей стороны только способствую. Не знаю уж, какая тебе тогда нужна жена. Сказать ему надо… Мой первый муж знал, чего хотел. Он знал всегда определенно и в двадцать шесть лет получил Сталинскую премию. Сталинскую! Он имел цель и шел к ней, а тебя надо вести за руку.
Я терпеть не могу разговоров о первом ее муже, она знает это. Расчесанный величественный лакей, который всю жизнь подает бумажки на подпись, этим занят, и за это его возят в персональ-ной машине — вот чего ей не хватало всегда.
— Он знал, чего хотел, и шел твердо. В двадцать шесть лет он говорил мне: ученый без твердого положения — не ученый. Кому ты нужен, когда ты никто. А Вавакина послушают. Он скажет, и теперь есть кому послушать. И напечатают. А тебя — кто? Книгу ему надо кончить…
Я чувствовал, могу ее сейчас ударить. И вышел во двор. Ходил по участку, успокаиваясь. Приехать сюда, в этот рай земной, и так отравлять себе жизнь. Из-за чего? Несчастья давно не было, вот чего не хватает нам. Разучились страдать, не умеем радоваться.
Несколько раз в этот вечер я выскакивал из дому, успокаивался, возвращался, и все опять начиналось сначала.
— Ты еще несчастье призови на нашу голову, — грозила Кира. — Призови, призови, мало нам всего! Знаешь, я буду тебя презирать, если утром ты не поедешь к Шарохину, лично не переговоришь с ним.
В какой-то момент я почувствовал вдруг непривычную, грозную боль в сердце, и разом все отступило. Я ушел в другую комнату, сел тихо, слыша только эту боль. «Это спазм, — сказал я себе. — Спазм. Он пройдет». И ждал, взяв две таблетки валидола под язык.
Куда-то надолго уходила Кира, потом вернулась. Я сидел в темноте. Боль постепенно отпустила, но остался страх и пустота в том месте, где была боль. И ожидание, что она вернется. Вошла Кира.
— Ты спишь? Ну так вот, я договорилась. Я звонила сейчас Маловатову, он предварительно поговорит с Шарохиным, тебя примут. Надеюсь, ты не поставишь себя в смешное положение.
У меня не было сейчас сил ни спорить, ни возмущаться.
— Я это не для себя делаю, ты знаешь. Мне вообще ничего не нужно, говорила она, как всегда в таких случаях. — Мне достаточно того, что есть. Но я не позволю, чтобы тебе плевали в лицо.
Томила тревожная пустота вокруг сердца, жгло. Как заболевшая собака ищет травку, которую она, может быть, и не видала никогда, но инстинктом чувствует — эта нужна ей, так я искал чего-то. Кира услышала, что я шуршу в аптечке, вошла со свечой.
— Что ты ищешь?
— Жжет что-то.
— Жжет? Это изжога.
С помятой щекой, которую она отлежала, в темноте, она ушла на кухню, принесла пачку соды, ложку, стакан воды.
— Безобразие, до сих пор монтер не пришел. На, прими. У тебя изжога. Тебе нельзя жирного, я много раз говорила.
— Иди спи.
— Но ты прими.
— Приму.
— И пожалуйста, без мнительности. Надо обратиться к хорошему желудочнику, исследо-вать… И черный хлеб тебе тоже, видимо, не на пользу.
Я вдруг вспомнил, что так ничего и не сделал для библиотекарши. Пообещал достать внучке лекарство и забыл, и она ждет, робко заглядывает в глаза.
Было без двадцати минут десять, никто еще не спит в это время. Просто рано темнеет теперь, да еще без света за городом, кажется, глубокая, глубокая ночь.
В проходной министерского дома отдыха, насквозь стеклянной, ярко освещенной, сидела вахтерша у телефона, одна у всех на виду. Я ее знаю, она меня знает лет сто, не меньше, но, когда я вошел и попросил разрешения позвонить, посмотрела на меня, не относящегося к министерству, как на чужого:
— Звоните…
Необъяснима для меня эта психология, не перестаю поражаться. У наших соседей, Василье-вых, есть маленький щенок. Встретишь на улице, глядит на тебя умильно, берет из рук, а подойдёшь к участку, кидается на забор, лает яростно, кажется, мог бы — загрыз.
Через коммутатор, через непрерывные «Занят город» я дозвонился к приятелю, попросил о лекарстве, потом позвонил библиотекарше домой, и было даже неловко, что она так растроганно, горячо благодарит меня. Я-то знал: я срочно сделал доброе дело, чтобы задобрить судьбу, чтобы за добро мне отдалось добром. Я бы никому никогда в этом не сознался.
Посвежело на улице. Облака во много ярусов громоздились над головой, а в просвете, в бездонном колодце — небо, свет нездешний. Опять я почувствовал боль и жжение в левой стороне груди. Но я представил, каково услышать Кире, что я заболел, когда она уже договорилась, как она опять начнет упрекать меня в недостатке мужества.
Озябший, я вернулся домой, взял таблетку валидола. А может, это инфаркт? Не обязательно обширный, микро… И само собой все решится. Я дососал таблетку. Боль явно становилась потише. И вдруг, зажмурясь, я помолился мысленно: «Господи, избави от позора! Сделай так, чтобы не было стыдно!» Я не был уверен, как правильно — «избави» или «избавь», — и на всякий случай произнес «избави».
Глава XXIII
С утра был сильный туман, в нем трудно дышалось, он шевелился перед лицом, холодил лысую голову, все время хотелось снять с нее что-то, как паутину. Наша машина под деревьями, когда я вышел протереть ее, была вся в ледяной росе и прилипших мокрых листьях: и ветровое стекло, и капот. Они падали, возникая из тумана, шуршали под ногами. Среди грифельно-серых листьев осины светились желтые листья кленов, большие, как раскрытые ладони. Есть чьи-то стихи: смотрите, мы уходим, мы ничего не взяли с собой…
Я выжал тряпку, постоял. Какое утро, какая тишина вокруг, как мы ничего этого не замечаем в вечной спешке, в суете. Дело не в этом утверждении, что в природе все прекрасно, а человек все портит и разрушает. Для зайца нет идиллии, когда его грызет волк, а с тех марсианских высот, с которых мы смотрим на закономерности природы, вырабатывавшиеся миллионы и миллионы лет, с этих высот и самые страшные трагедии человечества, возможно, покажутся проявлением некоей закономерности. Но действительно, как все это неповторимо: вот это утро, этот осенний туман.
Я все не мог вдохнуть до конца, страх и пустота остались вокруг сердца. И вялым чувствовал себя, лишний раз шевельнуть рукой стоило усилий. Наверное, не выспался, озяб ночью: дом стоял нетопленый, отсырел, все в нем отсырело. Может, не ехать? Зачем-то посмотрел на ноги. Ботинки снаружи были мокры от росы. А что, в самом деле, не ехать, и только. Но я вошел в дом, увидел жену и понял: ехать придется. Холодная, решительная, готовая к бою, Кира причесывалась, поставив зеркальце к свету, к стеклу окна, матовому от тумана.