Невстречи - Луис Сепульведа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу верить, что эта любовь, как и книга, пережила ночь забвенья и что Пилар Солорсано на закате своей жизни звала свою сестру словами: «Поди сюда, я хочу говорить с тобой о Хенаро Бланко, он…», и когда она умолкла, заглянув в пропасть прожитых лет, их общее безмолвие стало непорочной речью возлюбленных, куда более могущественной, чем все разлуки, вместе взятые, все печали. Я хочу верить, что сила этой любви питалась и поддерживалась надеждой в мой неотвратимый приход, предусмотренный чьей-то волей, которая меня избрала свидетелем этой невстречи по ту сторону времени.
Еще одни врата неба[104]
Париж. Ну не знаю. И вообще, сейчас я думаю, что по этим же улицам и, скорее всего, заглядывая в эти же окна и чувствуя, как в животе приятно разливается такое же тепло от сигаретного дымка… Ну не знаю. Я говорю о Великане[105], о ком еще! Сказал «говорю», но я не говорю, я — думаю, в комнате, которая служит мне кабинетом. Снаружи все еще зима. А у меня тепло и светло, на столе — призывно открытая пачка сигарет, но я, меж тем, иду по этим улицам, которые Великан наверняка исходил все до единой, пряча руки в карманы и затевая игру с ветром, который настырно распахивал полы его длинного плаща, чтобы нам рисовался образ большой, сбившейся с пути птицы.
Я тоже открываю для себя всякое разное. Не знаю с чего. Наверно потому, что меня как засадили в реестр молодых людей, так я там и торчу. А привычку ходить вот так, с сигаретой во рту, делая короткие затяжки и не замечая ее, я перенял у Генриха Белля, милого старины из Кельна, и это мне нравится так же, как нравится гулять по Парижу в этот вечерний час.
Но главное, я все время помню о Великане.
Я иду и говорю. Иду по Парижу и разговариваю с моими мадридскими друзьями, сидя у себя в комнате в Гамбурге.
Онетти[106] совершенно прав: следует отречься от реального пространства и жить в пространстве воображения.
На страницах своего блокнота я отметил дату — 12 февраля, и поскольку забыл о нем, там всегда будет 12 февраля[107].
Зима в Европе. Если я сейчас открою вам настоящее имя Великана, вы сразу решите, что это самый что ни на есть дешевый трюк и я просто хочу завладеть вашим вниманием. С другой стороны, если вы уже встретились с датой 12 февраля, то, очень может быть, сразу догадались (а я этого отчаянно желаю), что тут зашифровано. Если да, то ваши глаза от удивления округлятся, брови стремительно взлетят, но тотчас упадут, не хуже чем у самого Марселя Марсо. И если у вас сразу не отпадет охота читать, я пойму это так, будто вы меня дважды одобрительно похлопали по спине, и тогда уже смогу писать и говорить дальше.
Смотрите, мы, выходит, можем запросто понимать друг друга! Если вам сейчас захотелось выпить коньячку, закурить сигарету и устроиться удобно в своем любимом месте, как это делают кошки, то — пожалуйста. Вы и я, мы сообща примем участие в магическим действе литературы.
Я бы не смог говорить о Великане, не будь у меня уверенности, что вы существуете и, мало того, вы со мной — в заговоре.
Париж. Ну как это сказать? Каждый раз не надолго, чего там! Недели две-три от силы, а с тех пор, как эти хреновы французы завели строгости с визами, не больше нескольких часов в ожидании поезда, который довозит меня до Мадрида или обратно — до берегов Эльбы. Обычно я езжу налегке и без труда добираюсь пешком от Северного вокзала до вокзала Аустерлиц, то есть могу обойтись без пятой линии метро, где в часы пик стоит такое амбре, что сами знаете… Париж. Ну как бы сказать? Я его полюбил, потому что там во мне зримо живет присутствие других. То есть там я живу памятью о других, у меня перед глазами те, кого я любил и люблю.
Я еще не знаю этот город так, чтобы почувствовать его всей полнотой слов, всем жаром крови, хотя однажды оставил там частичку моего тела в старом доме на бульваре Батиньоль[108], где все закончилось потасовкой с одним американцем, бывшим чемпионом по боксу в среднем весе. В общем, не знаю. В те времена я был не я теперешний. Был, если честно, тенью Хемингуэя и бродил по улицам, отыскивая очистки и стружку с карандашей Мастера. Париж. Теперь, похоже, у меня серьезные проблемы с парижскими нужниками. Совсем молодым я сломал ногу, играя в опасные игры с полицией, и с тех пор совершенно неспособен к тем гимнастическим упражнениям, какие требуют санитария и гигиена Франции. Но хватит трепа! Вам угодно, чтобы я разговаривал на языке сочинителя рассказов, так рад стараться — мы уже начали с даты: 12 февраля.
На сей раз по приезде в Париж у меня было целых восемь часов до пересадки на испанский поезд, и как всегда, я решил дойти до вокзала Аустерлиц пешком, чтобы поразмыслить на ходу. День был ужасный. Холод и дождь. Противный дождь без ветра, решительным образом вертикальный, под каким через несколько минут вымокнешь до нитки, однако в непромокаемом плаще невольно чувствуешь себя в привилегированном положении. Ну скажите, разве не достоин Нобелевской премии тот, кто изобрел эту прорезиненную ткань, которая укрывает нас от непогоды.
В какой-то момент, зазевавшись, я шагнул прямо в лужу и, обнаружив, что мои шерстяные носки вконец мокрые, решил завернуть в попавшееся на глаза крохотное кафе, слабоосвещенное. Повесив плащ рядом с обогревателем, я попросил двойного коньяку. Не такое уж плохое оказалось место. Несколько посетителей сидят за вечерними газетами, по радио приглушенно звучит концерт для флейты. Моцарт, коньяк медленно проникает в самую глубь горла, и чувствуешь, как постепенно подсыхают твои носки. И вот тут я услышал разговор за спиной.
Это были они. Какие тут сомнения? Они! Я не мог их видеть, да и не все ли равно, если я их вообще ни разу в жизни не видел. Более того, я полагаю, что лишь Великан знал в подробностях, какие у них лица. Но это были они. И попробуй объясни такое! По сути, чистая случайность. Но Борхес говорит, что мы мало знаем о законах, которые правят случаем.
Я не хотел оборачиваться, вернее, не хотел увидеть их лица. И подавил в себе желание завести с ними разговор. Ну как сказать? Наверно, чутьем понял, что ни к месту. Не будучи верующим, я кое-что знаю насчет того пространства, которое зовется лимбом[109], однако думать не думал, что оно обозначится в еле освещенной кафешке на пути к Монпарнасу. Да, это были они и говорили на аргентинский манер.
— Да вашу мать! — сердился тот, по голосу которого я догадался, что он постарше. — Мы на такой мели, а вы, дон, тратите последние деньги на газету.
— Надо быть в курсе, — возразил тот, кто вроде бы помоложе. — Пресса — мост, связывающий нас с цивилизованным миром. Рука, которая лепит из бесформенной массы наше мышление. Четвертая власть. И потом, я купил эту газету из-за программы бегов. Фортунато пойдет в седьмом заезде.
— А какого хрена мне знать, что Фортунато в седьмом, если у нас нет ни гроша, чтобы поставить на этого крэка[110]? И приди он первым, нам, значит, переживать вдвойне? Да вашу мать!
— У вас, коллега, по-моему, нет ни малейшего представления о силе печати. Будь мы по-настоящему в курсе, двинули бы прямо к кассам ипподрома, а там топчется какой-нибудь хмырь, ну и сам знаешь: «Добрый вечер. Простите за беспокойство, но некоторые финансовые затруднения не позволяют нам поставить на лошадь, которая выиграет в седьмом заезде. Мы, знаете ли, племянники жены лошади, то есть я хотел сказать — жокея, и полагаем, что за маленький процент с выигрыша могли бы поделиться с вами одним секретом насчет…» Ну как? Теперь дошло, зачем я стараюсь быть в курсе дел?
— Боже мой! Откуда такой оптимизм? Может, скажете, дон, на какие шиши мы купим входные билеты на ипподром? И второй вопрос, совсем пустяшный: тебе угодно, чтобы мы поперлись туда пешком под таким ливнем?
— Ну и что? На Сен-Дени есть турникет, там запросто пройдешь, если его пнуть ногой, мне это сказал один гаитянин сегодня утром.
— Боже мой!
— Че, с чего ты так ударился в мистику?
— «О брошенных скорблю душою»[111]. Знаешь это стихотворение? С тех пор как от нас ушел мастер, мы еле тянем.
— Это правда. Раньше мы не чувствовали такой нужды. У нас всегда была про запас бутылка граппы. И спрашивается, когда мы приняли в последний раз по стаканчику граппы? Ты думаешь, он теперь на небесах?
— Слушай, брось. Я мистик, но не до такой степени. Теология отчаяния имеет свои границы[112].
Официант перебил их разговор. С наглым выражением лица, обретенным скорее всего в Иностранном легионе, он вырос перед ними, решив не сдвинуться с места, пока они что-нибудь не закажут.
— Один кофе — сказал тот, кто постарше.
— А мне только стакан воды, у меня после обеда какая-то тяжесть в животе, знаете…
Молодой официант удалился, что-то ворча себе под нос. Я было хотел обернуться и пригласить их распить бутылочку, пообедать вместе, — словом, поесть, однако нечто более сильное, чем застенчивость, пригвоздило меня к стулу, и слава богу. Вообще-то я знаю, что у них вечные трудности с деньгами, Великан много говорил на эту тему, но, согласимся, такие типы, как они, всегда найдут выход.