Романы - Александр Вельтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им нужна дорога за море Окиян, да спросить некого.
Потрясся сырой бор. Как орлы, распустив долгие крылья, летят в высоту, так Словен, Волх, Кощей и Хорев несутся от моря в пространные степи, скачут чрез Русские власти[171], скачут полем, высокой травою, рассыпными песками, скачут от дола к долу, от горы к горе, от леса к лесу.
Вот закурилась даль ранним туманом, благодейное утро разлилось по небу.
Вот солнце пробежало полудень и от полудня склонилось на вечер; удатные молодцы скачут.
Таким образом ехали они скоро ли, долго ли, а приехали в великую дебрь, на росстань[172]. Дорога разделилась на три пути.
При начале каждого пути были три высокие могилы, и на каждой могиле стоял камень, и были вырезаны на камнях слова; но братаничи не умели читать.
Куда путь держать? направо ли, налево ли, прямо ли?
Пораздумались добрые молодцы, стали совет держать и решили: трем ехать врозь, проведать дорогу, а четвертому ждать возврата прочих на росстани.
Бросили жеребьи, и досталось сидеть на росстани. Волху, Кощею ехать по левому пути на вечер, Словену по среднему на полдень, а Хореву на солнечный восход. И условились они воротиться на другой день к вечеру. А сроку положили ждать каждого три дни и три ночи.
– Чур, братья, не медлить: на три дни есть у меня запасу, а терпенья на три лета. Долее ждать не буду, а мстить до конечного дня!
Словен, Хорев и Кощей поклялись ему воротиться к дореченому[173] дню, приехать на третье солнце на чек.
Условились, простились, разъехались.
Проходит день, другой, настает третье солнце; сидит Волх на росстани, ждет возврата братьев своих; да братья не едут. Вот свет уж подернулся тьмою, и ветры, Стрибоговы внуки, взбурились, печальную песню гудят по дуплам. В чистом поле не видно ни птицы пролетной, ни зверя прыскучего; ждет, подождет Волх побратьев своих – не едут.
Вот и тьма на свет налегла и тихость настала; соловей прощелкал последнюю песню; ласточка прощебетала привет темной ночи; проворковала горлица, и вот уже только вдали, и то изредка, кукует о детях одинокая, горемычная, бездомная кукушка.
Не едут.
– Чтоб вы горькой и бедной смерти предали души свои! – сказал Волх с досады, зевнул, преклонил голову свою на кочку и заснул крепким сном.
Наутро вдали раздался конский топот: конь Волха почуял, верно, знакомых, приподнял голову, оглянулся направо и заржал.
Вскочил Волх, очнулся, протирает глаза.
– Ну, друг, заждался! – сказал он проезжему мимо всаднику. Но вместо ответа коснулись до чуткого его слуха дикие звуки песни:
Маштанэ кюбэнь уласшыгэ, Малпшгэ джыгэ…
– Э, гэ, гэ! да это не Хорев, и не Кощей, и не Словен! в ушатой шапке, в волчьем кожухе!..
Не успел Волх разглядеть всадника, как тот, увидев лихого коня, который пасся в стороне на лугу, подскакал к нему, накинул на него петлю и понесся по правому пути!
Вздрогнуло сердце у Волха; пеший за конным не погоня. Но Волх догадлив: скоро схватил он лук и тул свой, тетива звякнула, стрела взвизгнула и понеслась в погоню.
Другая, третья, четвертая зашипели вслед за первой, и вот одна из них перерезала волосяной аркан, на котором всадник влек за собой Волхова коня, а прочие три впились в спину дневного вора, как осы, и прососали ее до крови; но он скакал без оглядки; оставшийся на месте конь огляделся, заржал и понесся к своему господину. Волх гладит, нежит, целует своего коня.
– Сова! неясыть! поганый Комань! тать оли бес, отколе взялся! Лечь бы тебе, абы не дрогнуло сердце от жалости, что конь в чужих руках!
Конь как будто понял слова Волха, заржал снова, затоптал ногами.
Волх успокоился. Но утоление одного горя напоминает о другом.
Братаны не едут, и пищи мало.
Проходит третий день, терпение обращается в досаду; проходит еще день, еще день и еще день, досада обращается в тоску; проходит еще день, другой, третий, четвертый, тоска обращается в исступление, потом в ярость, потом в проклятия, потом в жажду мщения. И вот Волх дает себе клятву ждать братьев на росстани три года и три дни, а мстить им по конечный день.
Голод погубил бы его в продолжение столь долгого времени ожидания; но судьба помогает Волху, хоть с горем пополам.
Натягивает Волх с досады тугой лук свой, накладывает на шелковую тетиву заветную отцовскую стрелу; прогудела тетива, стрела запела и понеслась под небо.
Летит под облаками как зелень зеленая птица.
Стрела вонзилась в крыло ей и упала с добычею к ногам Волха.
– Здорово-ста, дурень, бестолковый бабень! – говорит птица человечьим голосом. – Не щипли мне перьев, не гожусь я в пищу, – продолжает она, – отпусти на волю, дам богатый выкуп!
– Хорошо, – отвечает Волх.
– Возьми хвост мой длинный, возьми в обе руки, я взмахну крылами, а ты вдруг зажмурься и тяни смелее.
– Ну!
– Ну, прощай же, дурень, бестолковый бабень, береги хвост птичий ты себе на память!
Волх оглянулся: в руках его остались зеленые перья из хвоста как зелень зеленой птицы, а ее уж и духу не стало.
– Добро! – сказал Волх. – Два раза обманут, в третий не проведут!
На осьмой день показался на пути обоз торговецкий. Взмолился Волх барышникам о милостыне.
– Стыдно тебе, доброму молодцу, просить милостыню! – отвечали они. – Есть у тебя добрый конь, в налучине лук разрывчатый, в туле каленые стрелы, на плечах кованые доспехи, при бедре булатный меч, на голове железный шлем, было бы у тебя все, чем добывают почести и богатство, да, верно, нет у тебя богатырской силы да Русского духа! Нет же тебе ничего! Если хочешь пить и есть, продавай коня!
Горьки были упреки Волху, вздохнул он и расстался с конем, променяв его на хлеб и соль.
Поехали купцы своим путем-дорогою, а Волх опять сидит на росстани. «Что ж, – думает он, – сидеть бездомным хозяином! Выстрою себе балаган из хворосту». И выстроил на средней могиле балаган из хворосту.
Проходят новые дни, проходят недели, месяцы. Братья не едут. И стал Волх от скуки приманивать птиц перелетных, черных воронов и сорок-трещоток.
Слетаются к нему в гости, на покормку, черные вороны, сизые галицы, трескучие сороки и простокрыльные, и великокрыльные, и аэропарные, борзые на летание в ширинах воздушных, и сыроядцы, и птицы певчие малы перием и худы телесы, различно возглашающие соловьи, брегории, синицы, и дрозды, и коростели.
«Говорят же птицы по-людскому, для чего ж не учиться мне языку птичьему?» – думает Волх; садится у входа балагана и вслушивается в свист, в треск, в карканье.
Всех больше нравится ему наречие воронов: гордо, важно, как Арабский язык, сильно, разумно, как людская речь, и вот разлагает Волх тонические, основные звуки: кры, кру, кра, кре, кро! и сокращенные кге, кгу, кго! и слияние и смещение звуков кыр-у-у-у! кга, крр! и начинает понимать птичьи речи, рассказы про полет туда-сюда, похвальбу про острые когти, про быстрые крылья, про крепкие клювы
Только и радости у Волха, что послушать птичьих рассказов; любопытнее они речей людских
Вот чего однажды наслушался Волх.
– Здорово, приятели! – сказал старый тутошный ворон. – Давно не видались! Чай, солнце раз триста слетало в краины мирские, с тех пор как расстались?
– Здорово! – ему отвечали все прочие. – Стар стал, приятель! из черного сделался бел, словно лунь![174]
– Что делать, и житье от людей, и житья нет! Верите ли, сизые братцы, в них, верно, злой дух поселился: ходят стадами да бьются на кровь, гоняют друг друга по свету! Оно бы для нас и раздолье, да и нам не дают они спуску лишь только присядешь на труп да нос порасчистишь, чтоб череп проклюнуть да сладкого мозгу отведать, глядишь, а стрела и шипит над тобою! Хуже всех белые! От черных житья нет зверям, а от белых ни зверю, ни нашему брату, ни тле поганой, все бьют наповал! Зато уж теперь и на них черный день!
– Корру! послушаем! – сказали все прочие вороны.
– Между ними завелся Аттила; кажись, невелика птица, да ноготь востер. И прозвал он себя посланником бога. Создателя мира, и казнью неверных, поклонников земли, а не небу. Каркает он всех, кто молится людям, дереву камням, скотам или нашему брату…
– Злодей! – вскричала вся стая воронов. – Ядовитое жало стрелы! нож-губитель! он поселит в людях неуважение и к орлам, и к белым воронам!
– То же говорят и люди, которые не знают его, и они называют его бичом и молотом небесным, да он мало об этом заботится; говорит: кто узнает меня, тот полюбит. Мне, говорит он, не нужно мирского богатства; мой стол там, где сяду, дворец мой пространен: вход в него там, где солнце восходит; из полуночного окна видно Студеное море; с вечерней стороны Океан; с восточной Тавр; с полуденной Эмос; но я пристрою его, говорит, чтоб видеть со всех четырех сторон конец мира!