Черемша - Владимир Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди, полюбуйся. Видишь, вон лиса? Да на скале, правее бери. Видишь? Трётся об кусты, шубу свою расчёсывает — облепиха-то с колючками. Как гребень получается. Ну и смышлёная, шалава!
— Линяет, — сказал Вахрамеев. — Стрелять её сейчас нельзя.
— Стрелять? — нахмурился Денисов. — Ну и живодёры вы все, таёжники! Только спробуй стрельни эту лису, тебя рабочие живо в отвал сбросят, и не поглядят, что ты местная власть. Эта лиса общественная, собственность коллектива, понял?
— Блажите, гегемоны, — ухмыльнулся Вахрамеев. — А я удивляюсь, чего, думаю, народ ваш у конторы на скалы пялится, уж не медведя ли узрели? А оно — лиса. Между прочим, ты не на лису дивуйся, а погляди вон туда, на дорогу. Видишь подводы?
— Вижу… — прищурился парторг. — Кто эти бородачи? Откуда?
— А всё оттуда: из Кержацкой Пади. Вот тебе пополнение рабочей силы, здоровое и крепкое. Так что задание парткома выполнил, о чём и докладываю.
— Не шутишь, Фомич?
— Какие шутки! Вон они в полном естестве — десять кержаков-возчиков да десять справных лошадок. Так что зачисляй в личный состав и определяй им производственное задание. Добро начальника на этот счёт имеется. Устное. Мы с ним только что на дороге встретились. Потолковали, знамо дело, по душам.
— И это уже успел?
— Стараемся, Михаила Иванович… — Вахрамеев положил на подоконник аккуратную ведомость: фамилия — имя — отчество, кличка лошади и всё такое прочее. Вот, мол, и документ официальный готов.
Парторг поднялся, обрадованно потискал Вахрамеева, похлопал по плечу, нахваливая. Дескать, орёл черемшанский, самородок таёжный, деятель неутомимый. И ещё — оратор пламенный, настоящий глашатай революционных идей.
— Слетко сказал, что ли?
— Он. Информировал меня о кержацком собрании в радужных красках. Говорит, гремел ты и грохотал, как Марат.
— Да ничего такого не было! — отмахнулся Вахрамеев. — Просто кержаки ожидали митинговой речи, чтобы, дескать, с лозунгом "вперёд, товарищи, за мной!" А я с ними по-другому — вот и весь секрет. Иной раз другое требуется: думу вескую заложить людям в души, пускай пораскинут умом, а уж потом — решают. Верно говорю?
— Верно, Фомич. Большевистское слово должно быть не только пламенным, а и сердечным. Человечным должно быть.
Насчёт "веской думы" Вахрамеев сообразил только сейчас, если уж признать честно. Но ведь в действительности так оно и было! Не зря же мужики потом судачили весь вечер, до темноты сидели на брёвнах (тот же Егорка Савушкин рассказывал).
— И вообще, — сказал Вахрамеев. — Народ нынче пошёл другой — обходительности требует. Потому как Конституция права провозглашает. Подход нужен, Михайла Иванович, вот какое дело…
Тут он явно споткнулся, вспомнив вдруг недавнюю стычку с начальником строительства. В раздумье поскрёб затылок:
— Оно, конечно, с кем и как говорить… Это тоже надо учитывать.
Сказать или не сказать Денисову про беседу с инженером Шиловым, не очень дружелюбную беседу? А зачем? Он, Вахрамеев, не кричал, не оскорблял. Сказал всё как есть. А ежели ты не выспался и у тебя от этого дурное настроение, так не забывай про классовые интересы, про остроту политического момента. Как же иначе? Пускай сам говорит и жалуется, колы считает себя обиженным. Тогда разберёмся.
— Ты какой-то квёлый, Михайла Иванович, — жалеючи сказал Вахрамеев, приглядываясь к серому лицу парторга. — Плохо выглядишь, прямо хоть святых выноси. Почему в больницу не ложишься? Ведь партком решение принял. Подлечись.
Денисов слабо усмехнулся, стал ворошить бумаги на столе — бумаг у него была чёртова прорва, впору их в копёнки укладывать, стожить, как сено. Закопался человек в бумагах, вовсе зачах.
— В санаторий скоро поеду. Через месяц должны путёвку прислать, — оправдывался Денисов. — А честно сказать — некогда мне по больницам шастать. Год дали для завершения плотины — и душа винтом. Вот и прикидывай. А тут ещё текущих дел уйма. Сегодня, к примеру, митинг по подписке на Государственный заём. Ты тоже бери подписные листы — провернёшь на селе. Сколько сам-то даёшь?
— На два оклада, — сказал Вахрамеев. — Мне меньше нельзя, пример подаю.
— Молодец! Тогда бери и действуй.
Уходя, уже у двери Вахрамеев замешкался. Потом спросил:
— Слушай, а возчики на стройке нужны?
— А ты что, за кержаков беспокоишься? Устроим.
— Так у вас ведь штаты.
— А мы заместо безлошадных. Те сами виноваты! не уберегли лошадей, не жалели, пусть теперь грузчиками поработают, на барже щебёнку возят. Чего улыбаешься?
— Да так… Я, понимаешь, то же самое товарищу Шилову посоветовал.
— Согласился?
— Ага, Как не согласиться, если советская власть советует! подмигнул Вахрамеев. Потом, помедлив, уже серьёзно сказал:
— А знаешь, Михаил Иванович, не нравится мне этот ваш новый начальник. Не по нутру человек. Я ведь с ним только что на встречных сшибся. Ты присмотрись-ка к нему внимательнее. По-партийному присмотрись.
— Да уже, честно сказать, присматриваюсь…
— Вот-вот. А меня чутьё редко обманывает. Ну, прощай, парторг! Я поскакал.
Хотя "скакать" в это утро ему не придётся, Гнедка оставил в конюшне по случаю кержацкого обоза. Да и не спешил он нынче со стройки — имеются кое-какие дела.
Это он так Денисову объяснил. А в действительности никаких дел, кроме одного: ему непременно хотелось повидать Ефросинью. Всю неделю, прошедшую после той странной и необъяснимой утренней встречи, он чувствовал себя не в своей тарелке, испытывая нечто похожее на затянувшееся похмелье. Он будто потерял, оставил впопыхах на том пахучем лапнике под лиственницей своё привычное спокойствие, и теперь его постоянно преследовали неожиданные душевные перемены: то вдруг делалось муторно и грустно, то беспричинно радостно, стыд, горечь, ни с того, ни с сего, сменялись эдакой залихватской гордостью. Прямо дьявольские качели какие-то…
Он всё время ждал Фроськиного телефонного звонка, обещала ведь звонить. Не дождался. Один вечер проторчал на мосту неподалёку от рабочего общежития, но увидеть её не удалось даже издали. А идти в барак он не хотел, не мог, просто боялся.
Если уж признаться, он и сейчас трусил. Шутка ли — встреча на виду десятков любопытных глаз… А о чём говорить? Какие теперь нужны слова, после всего свершившегося?
Вахрамеев шёл по плотине, по бугристым, залитым цементом плахам, и жмурился, тихо вздыхал от необъяснимого удовольствия: зелёно-бело-голубая красота расплескалась вокруг, суетная, праздничная, многоголосая! Не было и в помине той приземлённой, бесцветной будничности, к которой он уже привык за эти годы, часто бывая на стройке. И он знал, почему именно только сегодня открылась эта удивительная новизна — здесь была она, синеглазая Ефросинья.
Вспомнив ясную её улыбку, ощутил, ладонью тугой узел косы и вдруг застыдился, треклятые качели опять подхватили, понесли его вниз, туда, где жгучее, совестливое. Ноги сделались вялыми, непослушными, впору было поворачивать обратно.
Только поздно — она уже бежала ему навстречу, бросив пустую тачку. Он ожидал неловкости, думал, что она засмущается, потупится или отведёт глаза. Ничуть ни бывало! Фроська озорно и весело, сразмаху шлёпнула о его ладонь измазанную руку:
— Здравствуй, Коленька, милый председатель!
Этой загорелой рукой она будто толкнула невидимые качели, и Вахрамеев с замиранием почувствовал, как его стремительно понесло вверх, к чистоте и радости.
— Здравствуй, Ефросинья! Ух ты какая…
На ней была в обтяжечку сиреневая майка-футболка, со шнурками у ворота, лихо пузырились новые брезентовые штаны.
— На одёжу удивляешься? — смеялась она. — Это девки мне купили в сельпо. Я ведь теперь бетонщица, в бригаде Оксаны Третьяк состою. Девки у нас мировые: оторви-примёрзло!
— Значит, поладила с ними? Подружилась?
— Ага! Разобрались друг в дружке, обнюхались. Теперича всё по-другому. Слышь, Коля, девки-то, оказывается, приехали с Украины — вон откуда! А я у них спрашиваю, дескать, чего вы здесь: дома, что ли, работы не хватает? А они мне: темнота таёжная, мы же помогать явились! Ну, золотой народ, ей-богу!
Где-то рядом тарахтел перфоратор — сквозили бетон, и Фроська говорила громко, почти кричала, заглядывая ему в глаза: слышит ли, понимает? Он подумал, что всё-таки нехорошо они стоят, на самом гребне плотины, на виду у всех — мало ли что люди подумают? Неуверенно предложил:
— Может, отойдём куда, да сядем?
— А чего боишься-то? Я бригаде сказала, что ты мой земляк. Мы же с тобой оба из Стрижной Ямы — разве не так? Я тебя помню, когда ты ещё в школу бегал: вихрастый моторный мальчишечка. А мы с матерью-покойницей побирушками были, с торбами ходили по дворам корочки собирать. И к вам приходили, твоя мать горбушку вынесла. А ты на крыльце стоял, жалостливо смотрел. Поди, не помнишь?