Черемша - Владимир Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не помню…
— Где уж меня запомнить. Сопливая я была, да залатанная вся. А ныне вот в ударницы выхожу, ровно городская фифа. У самого председателя сельсовета в любовницах состою. Любишь меня, ай нет?
— Да брось пустомелить, Ефросинья! Чего говоришь-то?
— То и говорю: истинную правду. А ты вот про любовь небось не ответил. Боишься или ещё почему? Ну да не отвечай, и так знаю: любишь. Иначе бы сюда не пришёл, да принародно встречаться не стал. Или ты по какому другому делу?
— К тебе, Ефросинья. К тебе…
— Ну и ладно. Тогда отойдём, да посидим маленечко. Вот на том камне посидим.
Они сели на тёсаную глыбу гранита, приготовленную к укладке, и стали говорить. Впрочем, говорила одна Ефросинья: про житье-бытье рассказывала, подруг своих нахваливала, а Вахрамеев молчал и пытливо смотрел на неё. Он будто заново открывал её, удивлялся: как же раньше не заметил ни этой шалой нежности в глазах и в улыбке, ни этой родинки на виске, ни смешных завитков, нарочно пристроенных над ухом…
Он всё старался представить высокое крыльцо отчего дома с резными перилами-балясинами, себя — пацана в кургузом пиджачке, и девочку-побирушку в сермяке с чужого плеча и с холщевой торбой. Кажется, что-то припоминал… Испугался-обрадовался неожиданной догадке: значит, она ещё тогда приметила его и помнила, может быть, искала все эти годы… Неужели такое возможно?
— Ефросинья, что я тебе скажу… Приходи сегодня вечером на Колючий косогор. Ну, который напротив больницы. Придёшь?
— Нет, — сказала она, спокойно улыбаясь. — Не приду.
— Почему?
— А я теперь в школу хожу по вечерам-то. В ликбез. Арифметику-грамматику изучаю. Скоро письма тебе писать буду.
— Ну, так давай я тебя после школы встречу. Хочешь?
— Не надо, — сказала Фроська. — Ни к чему.
Он обеспокоенно взглянул на насмешливое её лицо, решительно сжатые пухлые губы, пожал плечами — что всё это значит? Вспомнил опять росные утренние кусты, её протянутые руки, губы — ждущие, искренние, горячие… Не приснилось же ему?
— Ты, Коля, не выбуривай глазами-то. Я сказала нет, стало быть, нет. И ни сегодня, ни в другой раз. В любовницах никогда не ходила и не буду. Ну, а то, что случилось меж нами — дьявольское наваждение, сатана попутал, горн он, аспид, в геенне огненной. Согрешили, Коленька, согрешили мы с тобой! Теперича грех тот позорный я ежевечерне отмаливаю, прощения прошу перед заступницей Казанской богоматерью, перед великомученицей Параскевой. В молитве-то и тебя упоминаю, сокол мой ясноглазый. И на тебя со временем сойдёт благовест божий. Я ведь и молитву особую приготовила к тёзке твоему, ко святому Николаю-угоднику. Тут она на бумажке переписана. Может, возьмёшь?
— Чего мелешь-то, Ефросинья? Перестань…
Может, она дурачила его, разыгрывала? Не похоже. Надо быть лицемерным человеком, чтобы пойти на такое. Ефросинья — чистая, нетронутая душа, Вахрамеев знал это. Она пришла в мир со своими мерками и не отступит ни капельки, покуда жизнь не опрокинет, не перемелет их и не докажет ей истинность новых.
На неё и обижаться нельзя, грустно усмехнулся Вахрамеев, наблюдая за тем, как Ефросинья, уже забыв о резанувшем его по сердцу "нет", с хлопотливой гордостью показывает свою обувку — жёлтые, на белой резине тапочки-баретки.
— Это мне Оксана-бригадирша насовсем в подарок отдала. А девки-то, слышь, Коля, что учудили! Бутылы мои взяли да в костре сожгли, чтобы, говорят, опять не убегла. А за место них купили мне ботинки красные, на высоком подборе — уж так ладно на ноге сидят! Узорные да строченные, я их тебе непременно покажу. А ты пошто хмуришься, Коленька!
— Любовь-то наша как, Ефросинья? — виновато, устало усмехнулся Вахрамеев.
— А уж это я сама решу, — вздохнула Ефросинья. — Вот отмолю грехи, тогда и подумаю. Время, Коля, всё покажет, чистой водичкой отмоет, деньками ясными приветит. Ты не горюй — оно всё к лучшему.
Глава 15
Следователь Матюхин мучился бессонницей — ныла, изводила тупой болью старая рана в ноге, Это от верховой езды: добираясь в Черемшу, девять часов проторчал в седле. Дорога — кручи, броды, перевалы, как к дьяволу в преисподнюю, да и седло попалось какое-то дурацкое — плоское, широкое, не то уйгурское, не то местными туфаларами сработанное, Не седло, а корыто перевёрнутое, богдыхана возить в раскорячку, На конном дворе подсунули в городе, олухи окаянные, чтоб им ни дна ни покрышки…
А тут ещё клопы не давали покоя. С полночи набросились, пёрли из бревенчатых стен кровожадной оравой — тощие, плоские, мелкие, как прошлогодние укропные семена, Свежего человека почуяли хоть гори всё огнём, их не остановишь.
Матюхин трижды выходил покурить на крыльцо "дома приезжих", потом уж включил свет, вытащил на середину комнаты широкую лавку-скамейку, прилёг на неё, попытался уснуть. Не тут-то было! вонючие кровососы теперь сыпались с потолка, причём, он заметил, падали не мимо, не на пол, а точно на скамейку. Очевидно, у таёжных паразитов имелось какое-то приспособление, может быть, на тепло реагировали, на дух человеческий.
Да и какая голая скамейка — лёжка для больной-то ноги?
Окна стали сереть, когда следователь, отчаянно выругавшись, поднялся и стал одеваться. Принял таблетку аспирина и долго курил трубку, прислушиваясь к дёргающей, понемногу затихающей боли в бедре. Эко его тогда угораздило в Солоновке попасть под медвежий жокан! И влепили-то почти вплотную из развалин: он как сейчас помнил оранжевый сноп вспышки и тяжёлый удар по ногам, будто оглоблей. Сколько крови потерял… Не мудрено, — на выходе жокан вырвал кусок мышцы с доброе чайное блюдце.
Очень уж злобный стрелял человек (кулацкий выродок!) — десять лет прошло, а рана болит. Два винтовочных ранения, под ключицей и в предплечье, полученные ещё в гражданскую, давным-давно заросли; только в бане, на парном полке, почёсываются иногда. А это не уходит, ноет к непогоде, гложет-болит, ежели ненароком разбередишь. Сволочная штука, свинцовый жокан, медведям не позавидуешь…
Наконец-то развиднелось и, распахнув окно, Матюхин стал разбирать, чистить наградной браунинг "вальтер", подстелив на столе газету. Это занятие всегда доставляло ему удовольствие, приглушало боль в ноге. И всегда вспоминалось приятное — браунинг не один раз выручал его.
Вот хотя бы на Голухе в позапрошлом году. Влип, как кур в ощип, на таёжной тропе: не успел и сообразить, очухаться, как сдёрнули карабин, кобур с наганом срезали. А обыскали-то поспешно, по-воровски, про задний карман забыли. И уж вовсе не ожидали, что он-стреляет с левой руки.
Из полевой сумки Матюхин достал армейскую маслёнку, которую возил с собой ещё с лихих чоновских времён. Поболтал, отвинтил обе пробки, проверил: не протекает ли? Потом левую, где была щёлочь, опять закрыл наглухо — щёлочью он никогда не пользовался. Щёлочь — для разгильдяев, для вывода ржавчины, настоящий стрелок никогда такого в своём оружии не допустит.
После чистки следователь стал пить чай, опустив в кружку щедрый кусок "кирпичной" заварки. Отхлёбывая, без интереса просматривал заляпанную маслом газету, жмурился выходящему из-за гор солнцу. Село давно уже гомонило и, несмотря на воскресный день, встречало раннее утро деловой летней суетой; пропылило-пробренчало коровье стадо, протарахтел трактор с громоздким санным волоком (Матюхин обогнал его вчера на ближнем перевале, на Берёзовом седле), бабьей скороговоркой, куриным кудахтаньем объявился базарчик внизу на площади, как раз напротив окон (не пойти ли купить крынку молока, парного. Полезно бы после вчерашней дорожной сухомятки).
О предстоящем деле Матюхин пока не думал. Он строго придерживался правила, ставшего служебной привычкой: никогда не торопиться с началом расследования. Начало, он считал, — самое главное в следствии. И если впопыхах сразу возьмёшь неверную тональность, дальше обязательно сфальшивишь. Следствие — вроде лабиринта, к которому ведут несколько ходов, из них только один — правильный. Нельзя, не разобравшись, соблазняться первым попавшимся ходом.
Нужно какое-то время, чтобы "врасти" в обстановку, приглядеться, почувствовать тонкости и оттенки общественной атмосферы, уловить, если возможно, симпатии, настроения, пороги и узлы главных противоречий, узнать — чем живут люди? Как раньше делали моряки: ступив на борт корабля, мусолили и поднимали палец — куда дует ветер?
Этому Матюхина научила жизнь. В двадцатых годах, будучи сотрудником губернского уголовного розыска, мотался он по аулам Семиречья: там угнали табун, там украли байских жён, там зарезали комбедовца или застрелили члена аулсовета. По-разному приходилось: едать бараньи мозги на месте почётного гостя, кутаться в драный зипун или прятать глаза под лисьим малахаем, падать на мёрзлые солончаки под пулями, уходить от погони на удалом иноходце…