Том 6. Зарубежная литература и театр - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теофиль Готье, который, как известно, был самым ревностным поклонником Гюго, дает такой его портрет в сравнительно поздний период жизни его:
«Я должен сказать, что Гюго показался мне, пожалуй, слишком здоровым. Мир и сюртук Виктора Гюго не могут обнять: один — его славы, другой — его живота»48.
Флобер делает такое заключение: «Это какая-то стихийная сила, и мне кажется, по его жилам течет не кровь, а терпкий сок дуба»49. Мабильо присовокупляет к этому: «Все свидетельствовало в нем о богатстве простонародной крови, почти грубой. Может быть, отсюда — неуменье его схватывать и передавать тонкие нюансы, ощущения и чувства»50.
Однако тот же Теофиль Готье нарисовал интересный, в высшей степени восторженный, притом, как мы знаем по иконографии Гюго, очень похожий портрет, дающий нам представление о Гюго в расцвете его физической жизни. Здесь наружность, как это часто бывает, соответствовала его творческой натуре.
«Первое, что бросается в глаза, — говорит Теофиль Готье, только что познакомившись с молодым Гюго, — это поистине монументальный лоб, похожий на мраморный фронтон, венчающий его лицо, полное какой-то особой спокойной серьезности. Его лицо было прекрасно и обладало почти сверхчеловеческой полнотой выражения. Казалось, что под его лбом могут жить самые обширные мысли. Над этим лицом, над этим величавым челом легко было представить себе венок из золота и лавров, словно на голове какого-нибудь божества или цезаря. Знак мощи почил на нем. Светло-каштановые волосы обрамляли лицо, спадая, быть может, немножко чересчур длинными локонами. Гюго не носил ни бороды, ни усов. У него тщательно выбритое, бледное лицо, на котором светят два желчных глаза, похожих на орлиные. Губы его рта извивны, со слегка опускающимися углами, но рот нарисован крепко и выражает волю»51.
Этот портрет, нарисованный рукой романтика, дает нам тоже «плебея» Гюго, но в несколько другом свете.
Старик Гюго с его сединами, о которые тупились бритвы, по свидетельству его цирюльников, его непомерно сильными руками и плечами, устойчивой походкой, которой он совершал длиннейшие прогулки, никогда не опираясь на палку, конечно, с головы до ног — плебей, причем опять-таки и здесь ни ему не приходится стыдиться плебейства, ни великому мировому плебсу — этого своего сына. Отнюдь не отрицая плебейства и в произведениях Гюго, мы по этому поводу могли бы повторить то же самое.
Гюго очень часто называют великим лириком, и даже его отрицатели признают за ним большую силу в этой области.
Между тем самая лирика Гюго постоянно стремится к эпичности. Гюго очень не любит раскрывать непосредственные свои переживания. Порой, читая его лирику, кажется, что эти переживания его редко бывали слишком интимными. Кажется, что и внутреннее его сознание было населено теми же идеями и чувствами, которые составляют его политическую, его проповедническую, его, как он сам любит говорить, пророческую натуру.
И эти переживания легко превращаются под руками столь зрительно одаренного поэта-живописца в образы. Вот почему лирике Гюго свойственны полуэпические формы. Он любит оду именно за то, что в ней чувства всегда напряжены социально и одеты образами, заранее предназначенными к широкой публичности. Он любит балладу, потому что она есть скрытая форма малой эпической поэмы. И, с другой стороны, Гюго, как автор «Легенды веков», автор огромных романов-эпопей, всегда оставался лириком. И это в гораздо большей мере, чем многие думают. Гюго действительно жил теми мыслями и чувствами, которые он потом излагал в своих произведениях. Он их-то и считал своими интимными переживаниями или, вернее, — они и были самой подлинной его интимностью. Очень своеобразно и тонко отпечатались эти характерные черты его натуры в таких строках:
До мига этого, в какой-то ночи звездной,Рюи, Карлос, бандит, звучащий рог в лесахИ бледной донны Соль печальная красаЯвлялись мне; экстаз глубинный и суровыйМне диктовал вопрос, а им — ответ готовый.Я вместе с ними жил. И некий тайный страхСопровождал их жизнь, рожденную во снах.Вторжение толпы мне показалось казнью.Я — за кулисами, исполненный боязнью:И слышу, — крикнул Фор: «Эй, занавес». И вотКолеблясь взвился он. Тысячелик, народГлядит мне в душу… Да, на скромную голубку,Поднявшую пред ним бесстыдным жестом юбку.
Или еще:
Поэма и поэт — единое явленье,И их животворит одно сердцебиенье.Слезами наших мук стихи воспоены,В них нашей крови вкус и ритм ее волны.От нашей плоти все, от нашей крови взято,Настолько, что, когда я в восемьсот тридцатомВпервые видел Марс, Фирмена, Жоани,Игравших пред толпой у рамы Эрнани, —Я задрожал. Во мне стыдливость застонала,И я хотел бежать из праздничного зала52.
Таковы общие основные черты творческого характера Гюго.
Переходя к некоторому психофизиологическому анализу писательского дарования Гюго как художника, приходится прежде всего отметить его преимущественную зрительность.
Гюго был хорошим рисовальщиком и гравером, причем произведения его карандаша и туши весьма напоминают произведения его писательского пера. Здесь есть глубочайшее единство.
Само воображение Гюго, столь безграничное, превращает все по преимуществу в зрительную образность. Приведем хотя бы такой пример. Вот одно из описаний средневекового Парижа из «Собора Парижской богоматери»:
«Вот колокола начинают свой перезвон: сначала это разрозненные звоны, которые словно несутся от одной церкви к другой, будто бы музыканты сговариваются, что пора начинать. Потом вдруг — смотрите, смотрите (ведь иногда и ухо словно получает силу видеть), смотрите, как поднимается над каждой колокольней шум, словно гармонический дымок. И сначала вибрации каждого колокола поднимаются вверх, чистые и изолированные от других, рисуясь на фоне сверкающего утреннего неба, а потом, мало-помалу расширяясь, они соприкасаются, сливаются, тонут один в другом, амальгамируются в один великолепный концерт. Одна целостная масса вибраций летает, волнуется, прыгает, содрогается над городом, и далеко за пределы горизонта ширится оглушительный круг ее звучащих колебаний»53.
Несмотря на превосходную передачу с чисто звуковой стороны картины, здесь, в особенности благодаря словам, взятым в скобки, бросается в глаза, как охотно и как удачно переводит Гюго звуковые образы в зрительные. Таких примеров можно было бы привести множество.
Известно, что у Гюго было необыкновенно острое зрение, четкое и дальнозоркое. До самой глубокой старости и смерти он не носил очков.
Гюго был в гораздо большей степени словесным живописцем светотеней, чем колорита. Контрасты света и тьмы, к которым Гюго так часто прибегал для иллюстрации моральных противоположностей, ему необычайно милы. Да и самые цвета служат у него средством для разительных контрастов, путем их резкого противопоставления. Мабильо прав, когда он говорит, что «Гюго нужно для того, чтобы возбудиться самому и считать достаточными свои возбуждающие средства, лицезреть целый сноп лучей, какой-нибудь интенсивнейший свет, почти жгучий»54.
Чем дольше жил Гюго, тем менее удовлетворяли его средние тона, тем более подходил он к крайностям: интенсивно-черному и интенсивно-белому. Мабильо думает, что это явилось в результате какого-то физиологического перерождения зрительного аппарата и мозга Гюго. Мы же думаем, что в этом сказалось то постепенное упрощение методов, которое является одной из форм достижения мастерства. Так же точно, когда Мабильо жалуется, что необыкновенная четкость словесного рисунка Гюго к концу его жизни превратилась в твердость и даже черствоватость, я не могу согласиться ни с каким физиологическим обоснованием; не могу согласиться также и с тем, чтобы это означало какое-то понижение словесно-живописного дара Гюго, а вижу в этом только еще большую твердость его мастерской руки.
Однако же никоим образом не нужно делать отсюда тот вывод, будто Гюго что-то вроде Доре (правда, очень родственного ему в рамках рисунка и гравюры). Нет, Гюго — настоящий живописец. Он любит краски, только красочность эта мало соответствует действительной раскраске природных вещей вне нас и еще не устремляется к какому-нибудь импрессионистскому или поэнтелистскому любованию оттенками и сложностью колористических эффектов. Краски Гюго — это золото и серебро, пурпур, пламя и сверкание драгоценных камней. Гюго любит пышность. Очень интересно, что черный цвет, часто фигурирующий у Гюго, как отсутствие всякого света, как пещера, ведущая в ночь, с другой стороны, беспрестанно употребляется им, как нечто вполне активное, как какой-то бархатный мазок, в одно и то же время глубоко звучащий, словно самые низовые басы, и входящий в великолепную красочную гармонию с другими тонами. Я бы сказал, что черный цвет был любимым «колоритом» Гюго. Все это, нам кажется, характеризует красочную гамму Гюго как глубоко демократическую, мощную, выразительную, отрицающую стремление к гармоничной умиротворенности или к эфирности.