Портрет А - Анри Мишо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старость
(пер. В. Козового)
Вечера! Вечера! Сколько их от единственной зорьки!Обломки, тлеющие струпья, по ветру клочки!Лег на ночь — легион залег, фатальная разруха!
Старость, заводь, воспоминанья: пристанища тоски!Беспомощные снасти, неспешная разборка…Итак, ты лишний, упираться не к чему!Взашей! На дно — взашей!Свинец паденья, шлейф туманный позади…И струйка бледная несбывшегося Знания.
Скрипка
(пер. А. Поповой)
У меня есть скрипка, скрипка-жирафа;играю на ней — карабкаюсь вверх,подскакиваю от хрипов ее,галопом по чутким струнам, по брюху, жадномудо простецких страстей,брюху, которого никто никогда не насытит,по большому и грустному деревянному сердцу,которого никто никогда не поймет.У моей скрипки-жирафы в характере тягостный стон,полный важности, словно в туннеле,озабоченный вид, погруженность в себя,как у толстых прожорливых глубоководных рыб,но в посадке головы все-таки есть надеждана возможность взлететь стрелой — и уже никогдане упасть.В сердцах погружаюсь в пучину стонов ее, гнусавыхраскатови нежданно-негаданно извлекаювопли паники, обиженный плач младенца,так что сам оглянусь тревожно,и нахлынет раскаянье, безнадежность,и еще что-то горькое, что нас сближает и тут жеразводит.
Слушай, когда Ты придешь?
(пер. А. Поповой)
Слушай, когда Ты придешь?Однажды, простерши дланьнад домом моим и кварталом,где я как раз дозрел до кромешной тоски,с раскатом громарванешь меня властно и жутко —и прочь из плоти моей и заскорузлой плотимоих картинок-мыслей, дурацкой вселенной;воткнешь в меня твой пугающий зонд,страшный нож Твоего прихода,и вмиг возведешь над моими соплямиТвой светлый необоримый храм,отправишь меня в вертикальный путьне человеком — снарядом,ТЫ ПРИДЕШЬ.
Ты придешь, если ты есть,разобраться с кашей в моей голове,с моей клятой свободой,из Эфира явишься, да мало ли мест,может, ты у меня внутри, в потрохах,мою спичку смахнешь в Твою глубину —и прощай, Мишо.
Или как?Совсем никогда?Скажи, Главный Приз, где тебя ждать?
Из цикла «Трудности»
(пер. А. Поповой)
Портрет А.{103}
Зайдет речь об Атлантике, со всех сторон: Океан! «Океан»!{104} И возведут к потолку свой внутренний взгляд.
Но зародилась на земле и другая жизнь, тщедушная, жалкая, вроде крысиной: еле слышное хрум-хрум, и то не всегда различишь, шерстинки, топоток — и снова все стихло. Жизнь А. — одна из таких незначительных жизней, но и она — Океан, Океан, и к тому же в движении, а куда лежит его путь? И его «я» загадка.
* * *Он думает, где же его жизнь: иногда ему кажется, что все еще впереди, реже — что жизнь прошла или проходит сию минуту, но впереди — все-таки больше. Он ее крутит-вертит, направляет, примеряет. Но не видит.
И все же это и есть его жизнь.
Не совсем пустота, а прозрачность, нет, не прозрачность — стрела, а еще ближе — воздух.
* * *С возрастом он стал искать свою юность. Ведь он на нее рассчитывал. Он ее все еще ждет. А ему скоро умирать.
* * *Другие не правы. Это уж точно. Но ему-то, ему как жить? Вечно нужно действовать прежде, чем разберешься…
* * *До порога отрочества он был шар, герметичный и самодостаточный, своя собственная компактная и неспокойная вселенная, куда не входили ни родители, ни любовь, ни одна вещь — ни их внешний облик, ни сам факт их существования — если только эту вещь не обращали против него. Его в самом деле не любили, говорили, что он никогда не станет человеком.
Ему, определенно, было на роду написано жить в святости. Путь его уже в то время был из самых редких. Питался он, как говорится, крохами, никогда не уставал, довольствовался малым, сидел на скудном, хоть и неизменном пайке и ощущал внутри себя ход дальних составов с неизвестным грузом.
Но врачи накинулись на него с навязчивой идеей питания и естественных потребностей организма и услали в далекие края, в чужеродную толпу вонючих деревенских гаденышей и отчасти сломили. Совершенный шар прирубцевался, и цельность его ощутимо пострадала.
* * *Отец его всегда стремился к одному — устраниться. Никогда не высовывался. Осторожность и еще раз осторожность, а нрав у него был ровный и невеселый. Порой отец испарялся — как пятно стерли. Бывали у него и жуткие, мучительные приступы раздражения, это случалось редко, как у слонов, которые годами сдерживаются, а потом впадают в ярость из-за пустяка.
* * *Разъять его шар помогали, кроме прочего, холод и северный ветер, суровый владыка этих безукоризненно плоских земель, скользящий по ним как бритва.
Никогда не взывали в нем к радости.
* * *В полном покое, в шаре. В полном покое, в неспешности; он вращается с силой. Инерция, сдержанность, самообладание. Та особая устойчивость, которую зачастую встречаешь у дурных привычек или болезненных состояний.
* * *Толстые губы Будды, закрытые для хлеба и слов.
* * *Итак, шар перестал быть совершенным.
С утратой совершенства приходит пища — пища и понимание. В семь лет он выучил алфавит и начал есть.
* * *Его первые мысли были о сущности Бога.
Бог есть шар. Бог есть. Само собой. Он должен быть. И совершенство есть. Он и есть совершенство. Из всего сущего только его можно понять. Он есть. Еще он огромный.
* * *Шли годы, а он не сводил глаз с внутреннего водоема.
* * *Все, что связано с Богом, — природа. Все мимолетное — природа. Пресуществление — природа. Чудо — природа. Чудо и парение. Совершенная радость. Слияние в любви — природа. И раскрепощение душ.
* * *Наша история — грехопадение человека. Наша история — это как потеряли из виду Бога. Наша история — как нас наказали. Крест, наши беды, наши старания, и то, как нам тяжко подниматься, наши надежды.
Вот наша история и объяснение нас.
* * *Испанцам нужна идея греха и образ Христа-мученика, жертвы самой страшной несправедливости и жестокости, какая только возможна: не будь у них этого волнующего спутника, испанцы, народ, созданный для трагедии, не стали бы тем, что они есть; вот так и А. были необходимы понятия утраченного рая и греха.
А. — человек после грехопадения.
* * *Все вокруг — только фасад, корка. Существует же один Бог. Но в книгах есть что-то от него.
Мир — это тайна. Очевидные вещи — тайна: камни, растения. Но, может быть, в книгах найдется объяснение, ключ.
Во всем есть жесткость: в материи, в людях; люди — жесткие и застывшие.
Книга же — гибкая, беззаботная. Не обросла коркой. Она лучится. Самая грязная, самая толстенная — лучится. Она чиста. В ней душа. Она — от Бога. Еще книга самозабвенна.
* * *Все книги, вместе взятые, стали его жизненным опытом.
* * *Ему не хватало сосредоточенности, и даже заинтересовавшись чем-то, он видел не слишком много, как будто сосредоточенность его была только поверхностной, не затрагивала его «я». Оно же, убаюканное, оставалось там, в глубине. Он непомерно много читал, быстро и очень плохо. Это он так сосредоточивался. Ведь его глубинная сущность еще оставалась смутной, таинственной и трудноопределимой, так что сосредоточиться — для него и значило искать в книге такую же ускользающую вселенную с неясными очертаниями. Так он читал, и от этого даже учебник арифметики или Франсуа Коппе становились чем-то вроде туманности.{105}
Он принимался читать медленно, стараясь что-то «удержать в памяти», и — ничего! Как если бы листал пустые страницы. Но можно ведь и перечитать, на этот раз — быстро. И понятно, что выходило. Он выстраивал себе другую, новую туманность. А приятное воспоминание тем временем его подбадривало.
* * *В книгах он ищет откровений. Он пролистывает их стремительно. Вдруг — счастье, какая-то фраза… эпизод… что — не ясно, но что-то есть… И он летит туда, где это «что-то», собирает все силы, иногда разом прилепляется, как железо к магниту. Подзывает другие свои идеи: «Сюда, ближе». Какое-то время он там — в извивах, в круговоротах, в ясности, которая убеждает: «Все так и есть». Но этот срок кончается, и понемногу, не сразу, он отделяется, падает вниз, дальше и дальше, но все равно остается выше, чем был до того. Он чего-то достиг. Стал чуть больше себя прежнего.