Право на совесть - Николай Хохлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И многое, многое другое…
Я родился и вырос в советском государстве, но, как и большинство моих сверстников, знал только по наслышке о методах, которыми коммунистическая партия строила социализм в моей стране. Многое совершилось, когда я был еще ребенком, об остальном я узнавал случайно и отрывками. Коллективизации я не видел, с колхозниками их проблем не обсуждал, об арестах слышал, в основном, когда они касались близких или знакомых, о неофициальных событиях в стране, вроде голода на Украине или выселения тысяч «кулаков» в Сибирь узнавал по слухам, искаженным и малопонятным.
Рядом со мной не оказалось никого из старших, кто сумел бы помочь мне окинуть одним взглядом всю историю первого в мире «государства трудящихся» и установить единую связь между отдельными эпизодами построения «нового общества».
Здесь же, в Румынии, на моих глазах, в течение нескольких месяцев жизнь целой страны была уложена на прокрустово ложе коммунистической программы.
Мелочи впечатлений примкнули друг к другу, разрозненные кусочки встреч и наблюдений связались в одну ошеломляющую картину. Эта картина говорила о предательстве интересов и прав народа.
В то же время я читал в коммунистической печати захлебывающиеся от восхищения «отчеты» о победном марше «народной справедливости в Румынии». Они, как две капли воды, напоминали восторженные статьи в «Правде» об «исторических успехах советской власти» в моей стране.
Я начинал понимать, что сходство было не случайным. Совершалось предательство не одного румынского народа. Совершалось предательство миллионов простых людей, поверивших, что советская государственная система несет свободу для народа.
Что же мне оставалось делать после такого вывода?
Не очень многое. Подумать лишь о себе самом и о месте, которое я занимал во всем происходящем. Советская власть была государственной системой на моей Родине. Задумываться о каких-либо изменениях было не моим делом. Я только что убедился, что всю свою предыдущую жизнь жил головой в облаках. Если есть какой-то путь к иной, более справедливой политике, или просто к восстановлению народности власти, поднятой на знамена в 1917 году, то он будет найден людьми более опытными и сведущими, чем я.
Если он вообще есть — такой путь…
После семичасового полета земля аэродрома казалась особенно ровной и твердой. В ушах немного шумело, голова чуть кружилась и ноги не особенно уверенно ступали по осенней высохшей траве, но на душе было радостно и легко от сознания, что я снова в Советском Союзе.
В траве блестит маленький кружок.
— Не подымайте, — послышался сзади меня голос подполковника Коваленко. — Решкой кверху, принесет несчастье.
Несчастье мне совсем некстати. Я находился рядом с родным городом и думать о плохом не хотелось. Я подбросил монету в руке.
— Ничего, Николай Иванович, я не суеверен.
Три копейки чеканки 1948 года. Я не видел еще таких. За год монета совсем не потемнела.
Под крыло самолета медленно вкатилась желтая «Победа». Из машины вышел человек небольшого роста в черном пальто и серой кепке. Он осмотрелся по сторонам. Лицо его мне было незнакомо, но он, увидев меня, улыбнулся и подошел быстрыми шагами.
— С приездом, Николай Евгеньевич. Моя фамилия Обухов, А подполковник где?
Я пожимаю руку незнакомцу. Его фамильярность не удивляет меня. Односторонние знакомства — вещь обычная для разведки.
Человек вытаскивает из внутреннего кармана желтый пакет.
— Прошу… Ваш паспорт и деньги на первые расходы. Тысяча рублей. Проверьте, пожалуйста.
Я беру одну за другой незнакомые серые и большие банкноты и раскрываю мой потрепанный паспорт. Сейчас я снова стану Николаем Евгеньевичем Хохловым. Я не был им четыре с половиной года.
Шофер грузит чемоданы. Один мой, остальные Коваленко. Подполковник не любит терять даром время за границей.
Мы с Обуховым устраиваемся на заднем сиденье, Коваленко рядом с шофером, и машина выезжает из ворот аэродрома.
Старые, покосившиеся дома по краям дороги. Узкий переезд через полотно электрички. Дощатый перрон пригородной станции и застывшие на скамейках плохо одетые люди, провожающие усталым взглядом блистающую лаком столичную автомашину.
Потом высохшие ухабы перед голубым ларьком станционной пивной. Машина выкарабкивается на свеже проложенную полосу гравийки. Мимо плывут большие цементные кольца, улегшиеся вдоль желтого песка еще не закрытых канав. Бабы в синих спецовках разложили на платках, между брошенными кирками и лопатами, черный хлеб и огурцы. Дряхлый мост без перил через сухой овраг. Белая облупившаяся колокольня без креста. Как все это грустно и до боли знакомо.
— Отвыкли? — отрывает меня от стекла шутливый голос Обухова.
— Нет, не отвык. — почему-то очень сухо бросаю я.
Мы выезжаем на трассу. Начинают попадаться каменные дома. Ближе к городу возникают иногда на краю шоссе многоэтажные, совершенно городские здания с балконами и большими магазинами на первом этаже. Это — новые дома, я их не видел раньше. Потом опять — избы, поля, дачные поселки.
Но вот, корпуса зачастили. Появились столичные милиционеры в синей форме и с белыми погонами. Обухов дергает меня за рукав. Справа, у дороги, столб с голубой табличкой и на ней старославянской вызью выведено: «Москва, граница города».
Я все же, действительно, немного отвык от родины. Мне странно смотреть на вывески с русскими буквами и грустно при мысли, что столько лет провел в чужой стране.
Вот и Калужская площадь. Мы пролетаем мимо Парка Культуры, мимо стальных цепей висячего Крымского моста, вверх по Садовому кольцу. Дом уже совсем рядом. Мы заворачиваем мимо «Гастронома» в переулок. Справа мелькает Собачья площадка. У железной двери керосиновой лавки — очередь. Видимо, с керосином по-прежнему туго. А у булочной уже никого. Четыре года мирного времени.
Знакомые, родные места. Я узнаю каждый двор, каждый кирпич зданий.
Впереди возникает высокий, так до сих пор и неоштукатуренный, фасад Музыкального Училища. Не доезжая до угла машина останавливается. Теперь во двор, в подъезд, по узкой и старой лестнице на самый верх, на пятый этаж. На площадке уже стоят две фигуры, схватывают меня в объятья, тормошат и целуют. Мама и сестра. Мама постарела, у сестры очень больной вид. Я смотрю на их, уже чуть забытые лица, молча улыбаюсь в ответ на сбивчивые вопросы и думаю: «ну, вот я и дома, и теперь все пойдет иначе…»
Мама поправляет простынь, сбившуюся с края дивана.
— Ложись-ка ты спать, устал, наверное, с дороги…
Я тушу свет и открываю окно. Ветер свежий осенний, но мне не холодно. Внизу Москва в сотнях огней. Я в первый раз после войны вижу ее освещенной. Прямо передо мной — высокий дом, залитый светом. Слева, у края темного неба виднеются две красные звездочки — Кремль. Снизу, с улицы Воровского доносятся гудки автомобилей, неожиданно ясно слышимое шарканье шагов прохожих, свисток милиционера.
Здесь, в этом городе я вырос. Здесь прошло все мое детство. Здесь же восемь лет тому назад я пришел в разведку. Тогда была война, и другого пути выполнить долг перед Родиной у меня не было. Если бы сегодня моей стране снова угрожала подобная опасность, я, не задумываясь, поступил бы так же, как тогда.
Но война давно кончилась. Я свободен в своем выборе.
Порыв ветра бросает мне в лицо горсть холодных капель. По крыше начинает стучать дождь. Я закрываю окно и ложусь на диван. Одна и та же мысль преследует меня. Ровно восемь лет… Хотя, нет. Ровно восемь лет моей работы в разведке исполнилось две недели тому назад, когда я был в Бухаресте и когда написал свой рапорт в Москву. Он был короток:
«Москва, начальнику бюро номер один МГБ СССР, генералу-лейтенанту П.А.Судоплатову. Прошу немедленно вернуть меня в Советский Союз и от дальнейшей работы в разведке освободить. Бухарест, 28 сентября 1949 года. Алексей».
«Алексей» — мой служебный псевдоним. Итак, я решил вырваться из советской разведки, перестать иметь с ней что-либо общее. Я знаю, что это будет нелегко, может быть, не совсем безопасно. Но так же, как и восемь лет назад, — другого пути у меня нет.
Начавшийся ночью дождь шел все утро и первую половину дня. Серые полоски капель били наотмаш по заплывшим водой окнам троллейбуса. Из кабинки водителя донеслись сухие щелчки. Дверь шипя открылась, и я соскочил на тротуар. Троллейбус отъехал, и передо мной открылся знакомый памятник.
Все по-старому на этой каменной площадке. Те же тройные фонари венчиком, как бы снятые с коляски замоскворецкого извозчика. Те же лиловые иван-да-марьи в газонах рядом, и снова чья-то неизвестная рука бережно рассыпала пучок гвоздики на верхней ступеньке темного мрамора. Все так же стоял он на своем постаменте, неорежно заложив руки за спину и задумчиво поглядывал на полнолюдную, беспокойную Москву.