Том 7. Эхо - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был суровым отцом, так же, как и мой отец-адмирал к своим детям. Учтите некоторую драму, присутствующую в семье.
Отец-адмирал, привыкший командовать. Чего стоит его распоряжение, записанное в вахтенном журнале линкора «Петропавловск»: следовать шхерным фарватером, когда из-за немецких подлодок боялись идти заливом, а в шхерах местами глубины были на метр-полтора ниже осадки линкоров.
С другой стороны, отец моей жены, старый подпольщик, готовивший бомбы для взрыва Николая II в Петербурге. Это семья жены, где всякое насилие над личностью возводилось в святая святых.
Естественно, в нашем доме это порождало конфликты. Детей учили, с одной стороны, быть непримиримыми сторонниками справедливости, правдолюбия, а с другой — твердо исполнять долг (он казался в те годы лучезарным, но исполнение его порой, может быть, было несколько двурушным), твердо веря в непоколебимость справедливости грядущего. Вы можете себе представить это.
Проза жизни ставила перед моей женой Елизаветой Михайловной после моего ареста вопрос — что сказать детям?
И она придумала, словно я присылал из далеких «секретных» командировок письма.
Честь и хвала ей.
В относительно недалеком прошлом мы знали, что такое партии: кадеты, октябристы, социал-демократы, анархисты.
Нынче ничего понять нельзя. «Все смешалось в доме Облонских». Теперь совершенно невозможно понять — кто за что? Шахрай, Бурбулис, Явлинский и легион других имен ничего нам не говорит.
Передачи ТВ более или менее странные: круглые, овальные, прямоугольные столы и резюме: «передать в комиссию». Так доколе будут решать государственные вопросы малоквалифицированные комиссии?
И может ли какая-то комиссия решить вопрос: как делить Черноморский флот?
Неужели такая страна, как наша, должна слушаться идиотов и приносить сотни и тысячи своих граждан в жертву?
А как Вам нравится, что чекисты Алиев и Шеварднадзе достойны руководить своими республиками?
Можно ли серьезно думать о боеспособности судна, если капитан каждого из судов или самолета встанет на позицию: а выгодно ли это мне?
Печально все это.
На днях мне исполнилось 90 лет… Одна радость — никто долго после этого не жил в этом гнусном мире.
Не думайте, что моя привязанность к Вам остыла — отнюдь нет — страшная, всепоглощающая апатия выдергивает перо из рук, зачем эти письма, брось все, сиди и жди одного радостного конца.
Последнее письмо
Глубокоуважаемый Виктор Викторович!
Разбирая бумаги отца, я нашел это неотправленное письмо Вам. Посылаю как прощальный привет от него…
Он похоронен на Головинском кладбище.
Михаил Кербер28.07.93.
Дорогой Виктор Викторович!
Это, вероятно, последнее письмо к Вам. Дело не в том, что мы разошлись во взглядах. Дело в том, что судьба нашего государства такова, что будущего у него нет.
Мне жалко терять связь с Вами, не видимым мною субъектом переписки, но такова наша действительность, что говорить искренне тяжело, а делать вид, что все прекрасно, осатанело.
За 70 лет, что нас приучали к лжи, это так надоело.
В товарищеских отношениях, возникших между нами, элемент лжи отсутствовал.
Отметив свое 90-летие, я должен признаться, что более лживого времени, чем сейчас, я не переживал. Мало что изменилось, а надежды были. Живу в сознании, что кругом продолжается ложь.
И это губительно.
Что же сделаешь — такова судьба: во лжи мы родились, во лжи помрем.
Остаюсь по-прежнему преданный Вам.
Ваш искренний почитатель Леонид КерберЛеонид Львович Кербер умер 9 октября 1993 года.
1987–1993
ПАРИЖ БЕЗ ПРАЗДНИКА
Печальная контаминация (В. П. Некрасов)
Контаминация — 1) смешение двух или нескольких событий при их описании;
2) соединение текстов разной редакции одного произведения.
…Казалось, что это ненастоящее, что это открытка…
В. Некрасов. Маленькая печальная повестьВ телефонном справочнике — три тома петитом на папиросной бумаге, в тумбочке у изголовья, без микроскопа не прочитаешь — Некрасова не оказалось.
В левацких писательских организациях и заведениях его телефон мне, как старому коммунисту, не говорили. Возможно, опасались быть уличенными в связях с диссидентом. В правых заведениях тоже хранили телефонную тайну, вероятно, опасаясь моего в адрес Некрасова террористического акта. Тем более, террор во Франции бушевал на двенадцать баллов.
Вышел я на Виктора Платоновича только на третий день через своего переводчика мсье Катала.
Позвонил Некрасовым около полудня.
Ответил женский голос по-русски. Я назвал себя и добавил, что прилетел из Союза, из Ленинграда.
Раздалось:
— О, Виктор Платонович сейчас в ванной под душем, не могли бы вы позвонить минут через десять?
— Нет! — сказал я. — Я еще ни разу не разговаривал по телефону с голым и мокрым эмигрантом. Зовите, мне не терпится.
В трубке было слышно, как женский голос прокричал: «Вика! Тебя какой-то советский писатель! Ленинградский! Виктор!» Затем раздался, вернее, донесся мужской рык: «Что? Черт! Конецкий? Скажи, что я иду!» Мужской рык был с неповторимым одесско-киевско-шпановским акцентом, то есть принадлежать он мог только Виктору Платоновичу Некрасову.
— Алло! Он уже бежит! — доложил женский голос.
— Алло! Это действительно ты? — спросил Некрасов.
— Привет, — сказал я. — Первый раз говорю с мокрым и голым эмигрантом! Просто потрясающе! С тебя капает на кленовый паркет или на персидский ковер?
— Да, едрить твою мать! Даже на хрустальную люстру капает! Слушай, мне надо вытереться!
— Тогда запиши телефон, буду ждать, — сказал я, ибо звонил из номера отеля и всеми советскими фибрами ощущал, как электронный счетчик отсчитывает франки: во Франции звонить из гостиницы можно только за деньги. А французский МИД, по приглашению которого я находился в отеле «Аэробика», то есть «Авиатик», выдало на все про все 1200 франков — один ужин в приличном ресторане. Ну, а хлебосольная Москва выдала 300 франков — два бутерброда с ветчиной и пять кружек пива. Цены на выпивку и закусь во Франции не идут ни в какое сравнение со стоимостью уцененных пуловеров и тем более колготок — черные, с кружевным развратным рисунком колготки всего-то 20–30 франков. Вот и занимайся арифметикой на старости лет.
Виктор Платонович позвонил через пять минут и назначил свидание на бульваре Монпарнас, дом 59 — кафе «Монпарнас», на 14 часов.
— Найдешь?
— Да. Это два квартала от моего отеля. Знаешь «Авиатик»?
— Нет.
— Улица Вожирар, сто пять.
— Вужирар.
— Ладно, не будем мелочны. До встречи! Да, а в кафе раздеваться надо внизу? Гардероб там или что?
— Нет, эти лягушатники не раздеваются даже в опере. Поднимайся по лестнице на второй этаж и садись к окну, если придешь раньше меня.
— О'кей!
За широким и высоким окном номера густо и монотонно падал парижский снег. 16 января. За бортом минус десять. Национальное бедствие для лягушатников. Снег безжалостно заносил корявые миниатюрные деревца на балкончике дома напротив. Очень симпатично, когда на карнизах, выступах, нишах домовых фронтончиков растут зеленые создания.
В Ленинграде остался один-единственный плющ — он оплетает стену Института культуры имени Крупской, выходящую на Марсово поле, — самый живой дом в городе. Сейчас там ремонт, и я боюсь, что последнему плющу, или хмелю, или дикому винограду, придет конец, хотя его корни прикрыли деревянным раструбом. Сколько раз скользила мысль: если есть один морозоустойчивый плющ, то можно развести их и тысячу, и тянуло тайком отломить веточку, попробовать вырастить у себя на балконе…
Снег падал на зеленые деревца напротив и заносил автомобили, которые дрожали от холодрыги на дне уличного ущелья Вожирар.
В номере было жарко и душно. Краник на отопительной батарее не работал, а если откроешь окно — снег и холод моментально заполняют номер и ветер задирает шелковое покрывало на широченной двуспальной кровати.
Русского чтива не было. Только три толстенных телефонных молитвенника на тумбочке у изголовья.
Своих подчиненных спутников я отпустил на все четыре империалистические стороны света.
Без стука вошла горничная, испуганно сделала книксен — в это время постояльца никогда не было в номере.
Я воспользовался случаем и вручил девушке несколько ленинградских открыток. Она еще раз сделала книксен и вышла. Увы, она меня ничуть не взволновала. Времена Франциски из Хорватии канули в Лету.