Чёрный полдень (СИ) - Тихая Юля
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Форц… какая разница, какой он, если Полуночь не соединила наши дороги?
— Оракул сказала, что я его встречу, — твёрдо сказала я. — Оракул не ошибается.
— Встретишь, не встретишь… когда это будет, Олтушка? Я-то думала, ты сошлась с кем, по выходным к нему бегаешь, прихорашиваешься.
— Мы виделись с другом, — насупилась я.
— Ну друг-то — мужчина? И без пары?
— Да неважно это всё! Он… Теть Сати, он нечестно себя повёл. Я думала, мы друзья, а он только и хотел, что…
Тётка Сати неожиданно серьёзно погрозила мне пальцем:
— Ты, Олта, не дури. И хорошо, что хочет. Молодость проходит, тебе самое время цвести… Или что же, совсем не понравился?
И я опустила голову:
— Понравился…
Губы кололо воспоминанием о том глупом поцелуе, в котором ни на каплю не было чувства, но и дружбы, честно говоря, тоже.
Дни бежали за днями. Неожиданно ударила оттепель, а потом заморозки, и крыши Марпери обросли тяжёлыми толстыми сосульками, из-за чего ходить приходилось по обочине дороги, а не по тротуару. В соседнем районе разорвало трубы, а у нас кто-то в ночи украл полный мешок угля.
— Мне Гата сказала, этот Форц очень набожный, — будто невзначай говорила тётка, пока я чистила свёклу. — Каждый выходные в храм! Ты сходи, Олточка. И помолиться, и… может, склеится у вас что-то?
— Тёть Сати!..
Тут она снова закашлялась, и разговор завял.
В храм я пошла той субботой вовсе не ради Форца, а чтобы успокоить тётку, но Форца тоже увидела: он стоял в первых рядах, заросший полуседой бородой, и много спрашивал, всё время при этом заикаясь. Может быть, он и был неплохой человек, но я совсем не из тех, кто цитирует писание по поводу и без.
— Ох, тёть, — вздохнула я, выпутываясь из платка, — не мой человек, вот правда. Может быть, хорошо, когда кто-то рядом, но ведь и поговорить о чём-то надо? А ещё он, мне кажется, выпивает. А ты знаешь, как это бывает, там чем дальше, тем… тёть Сати?
Она лежала в своём углу на высоко поднятых подушках. Запрокинутая голова, приоткрытый рот, поплывшие черты лица и глубокие синеватые тени на бледной коже. В доме больше не пахло её зверем. И если раньше, заходя в комнату, я всегда ощущала рядом человека, то теперь она была вдруг… предметом.
На полу белел обронённый портрет храмовницы Ки. Обтянутые пергаментной кожей пальцы безвольно свисали с постели.
xxvi.
Гай приехал один.
Я к тому времени нарыдалась до отупения и тошноты, разломила солёный хлеб со всеми соседями и позвала девочек с работы, чтобы помогли с телом. Две ночи подряд мы провели с тёткой вдвоём, и первую я сидела за столом, перебирая тонкие редкие волосы на мёртвой голове, а во вторую — забылась в душной темноте печи, в гулкой одинокой тишине.
— Сердце, — кратко сказал фельдшер, осмотрев свежее тело. — На фоне затяжной пневмонии и низкой двигательной активности. Темиш, тут всё чисто.
Темиш, грузный кабан и единственный полицейский Марпери, сидел тогда за столом и заполнял формуляры. Он всегда ходил по городу с толстым портфелем, заполненном самым разными бланками, и вот теперь, слюнявя пальцы и перелистывая страницы тёткиного удостоверения, заполнял свидетельство о смерти. Хлоп — откинулась крышка чернил, плюх — две печати на подушечку с краской, шлёп — синие оттиски на желтоватом листе.
Он курил прямо в доме, — поганая привычка, которую двоедушники подхватили от колдунов; Темиш оправдывал её вредностью службы. Пепел в чашку с водой.
— Ты пореви, — безразлично сказал он мне. — Не держи в себе. Пореви, покричи, хлеб поставь. А потом живи дальше, ясно? Подпиши мне вот тут и вот тут.
Я подписала отказ от вскрытия и бланк на захоронение. Темиш затушил сигарету и скрепил бумаги, фельдшер собрал инструменты в чемодан, но в дверях остановился и поглядел на меня с сомнением:
— Довезти тебя? До почтамта.
Кажется, он даже с телефонисткой поговорил сам и оплатил мне минуту. Я не помню толком, что говорила и кому; мёрзли руки, пальцам больно от того, как я стиснула трубку, лбом прислониться к аппарату так, чтобы на коже отпечатались металлические клёпки.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И вот, два дня спустя, Гай приехал.
Один.
В детстве он, Гай, был той ещё занозой в заднице: учился кое-как, рано стал дерзить матери, сжирал всё, до чего мог дотянуться, а как-то зимой в одно рыло умял все мочёные груши. Мы дрались, обзывали друг друга плохими словами, а я рыдала из-за него никак не меньше двух раз в неделю.
Потом всё сломалось. И Гай сломался тоже: бойкий десятилетний парень стал вдруг замкнутым и тихим, часами играл с дворовыми котами и разрешал им спать на своей подушке, а иногда приходил ко мне подолгу обниматься. Мы плакали, как маленькие, прижавшись друг к другу и делясь крохами тепла.
Гай поймал барсука, а полгода спустя в Старом Бице встретил и свою пару, белочку из Лежниц. Единственная любимая дочь, она не торопилась ехать в разрушенный Марпери; её родители охотно приняли Гая в своём доме и помогли устроиться на лесопилку. Гай рассказывал, они пристроили ещё пару комнат, он заделался бригадиром, и вот теперь у них трое детей, мал мала меньше; Гай присылал немного денег, короткие письма и пару раз в год — пачку детских рисунков.
Я шила племяшкам игрушки, а тётка Сати вязала свитера и носки. Мы копили понемногу, чтобы отправить посылкой гостинцы, варенье и что-нибудь покупное. Наш рассыпающийся дом — совсем не место для маленьких детей, и Гай всё обещал привезти семью, когда они подрастут; тётка Сати всё мечтала поглядеть, унаследовал ли кто-нибудь широкие мамины брови.
Но и теперь, провожать, Гай приехал один. И долго плутал по улицам, пока его не признал сосед и не подвёз до дома.
Мы обнялись, снюхались. Стриженая борода пропахла соляркой, а сам Гай раздался в плечах и отпустил небольшое брюшко. На руках незнакомые шрамы; шерстяные брюки на модных полосатых подтяжках, сапоги. И вместо шубы — слишком холодное для наших мест колючее пальто.
— Что делаем? — бас у него становился с годами всё глубже и глубже.
— Хороним завтра. Девочки приходили… мы прибрали её уже. На фабрике отрез дали на саван, хороший некрашеный лён… дядя Жош отвезёт нас к лесу.
Гай похлопал себя по карманам и достал широкий витой шнурок из красных и зелёных нитей.
— Кари передала, для покойницы.
Я кивнула. Я думала сострочить на завязки пояс из того же льна, но шнурок — это, конечно, лучше.
— Правильно она не поехала, — слабо улыбнулась я. — И правильно, что ты детей не повёз. Оттепель, но я дома не топлю, чтобы тело…
Я всхлипнула и не смогла продолжить, и Гай прижал меня к себе, погладил по плечам, чмокнул в лоб.
— Ты не переживай, — засуетилась я, — я одеяла достала, и в кухне, где кирпич, тепло. А завтра, как вернёмся, я…
— Я в гостиницу вселился.
— В гостиницу?
— Ту, на треугольнике. Сегодня с тобой, завтра похороним. С утра? Билет возьму на шестнадцать часов.
— А? Да, конечно, да. Проходи, ты, может… один хочешь? Побыть с ней. И хлеб солёный у меня ещё есть. Надо разломить… и водки.
Он стал совсем мужик, мой Гай. Обстоятельный, тяжёлый, суровый. Сумку поставил эдак значимо, по стене пошарил в поисках выключателя, пока я не зажгла калильную лампу; в дом зашёл, не разувшись. Просидел с тёткой почти два часа, до темноты, а потом всё так же уверенно и твёрдо вышел во двор и принялся колоть дрова и складывать их в поленницу. Утром копал могилу вместе со всеми, размеренно и чётко, большой, тёплый, родной. Ленту мы с ним одну на двоих повязали. А слов Гай сказал совсем мало; ну так не болтать и приехал.
Поминальный стол ставила Левира, я достала только квашеной капусты и, напросившись на чужую кухню, сварила клейкой пшённой каши с травами, чтобы каждому гостю положить по ложке. Выпили, потом ещё выпили, потом раскрошили птицам высохший солёный хлеб; я собрала посуду, обнялась с соседями; Гай уволок в сарай тяжёлую лавку, снял с окон тряпки. И сказал так же весомо, твёрдо: