Судьба штрафника. «Война всё спишет»? - Александр Уразов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько оправившись от потрясения, я попросил Хазиева:
— Товарищ лейтенант! Дайте мне листок бумаги и карандаш. Я напишу объяснительную. Я здесь ни при чем.
— Хорошо. Оба напишите.
Он принес и передал нам листки бумаги и карандаши. Я нарисовал план развалин конюшни, показал, где стоял я и где Вуймин, где Вуймин нарисовал мишень и стрелял по ней. Потом я кратко изложил, как все произошло. С Вуйминым мы шепотом перебрасывались словами, выражая свой ужас от произошедшего и жалость к Бугаеву.
Утром к нам опустили лестницу и приказали вылезать. Последнее утро, последняя заря, все последнее… К нам приставили четырех конвоиров с винтовками, построили их ромбом впереди, сзади и по бокам от нас, связали руки назад и повели — картина была впечатляющая. Оказывается, за ночь поступил приказ доставить нас в штаб армии. Всех встречных заставляли жаться к плетням улиц и стоять, пока не пройдем. Из дворов выбегали люди посмотреть, что происходит.
Какая-то красавица в военной форме стояла у плетня. Когда процессия приблизилась к ней, она спросила:
— Кто они?
— Штрафники. Убили своего командира.
— У-у-у, гады! — зло сказала она. — Я бы их на части разорвала!
И хотя я понимал, что она имеет право на такие слова, но такую яростную злобу из уст молодой красивой женщины не ожидал услышать, и она стала мне противна. Да знала бы ты, что мы жертвы случая, а не враги, что нам жаль нашей жертвы, как и всем вам!
В штабе армии сопровождавшие нас Хазиев и Васильев передали наши документы, получили расписку о передаче «преступников», рассказали любопытным о нас, и я удивился, что и они говорили о нас, как об убийцах и врагах, а не как о жертвах случая.
«Да, погиб такой блестящий офицер, так какое же право мы имели на жизнь?! Мы, которые двое не стоим его одного! Но, с другой стороны, это же не умышленно…» — бродили в моей голове мысли. Внутри все горело — прошли сутки, как я не пил и не ел, сутки, как мои нервы были на пределе напряжения. В глазах плыли красные и желтые круги, во рту было больно ворочать пересохшим корявым языком.
Нас с Вуйминым разъединили, и началось дознание. Допрос вел жестко враждебно настроенный капитан. После обычных автобиографических вопросов и уточнения, за что я попал в штрафную, он вдруг рубанул:
— За что убил Бугаева?
— Я не убивал, я даже не стрелял в ту стену, за которой он был.
— За что убил? За что?
— Я не убивал. Посмотрите план конюшни. Стрелял не я.
— Но вы со своим среднетехническим образованием понимаете, что наделали? Что он вам сделал? Какие у вас с ним были отношения?
— Да, я понимаю, что произошло. Я, может быть, больше других потрясен гибелью Бугаева. Я всегда ему симпатизировал, уважал. Нет, это не убийство — это страшный несчастный случай.
Долго, до усталости и ожесточения, он задавал мне одни и те же вопросы, затем уходил, видимо, сверяясь с показаниями Вуймина. Приходил другой следователь.
— Почему вы, когда услышали стон, собирались бежать из части?
— Нет, я крикнул Вуймину «Бежим!» и побежал к Бугаеву. Никуда я не собирался убегать, даже мысли такой не было. Я первый побежал к Бугаеву.
— Мог ли Вуймин видеть из развалин через пролом или окно, как Бугаев шел за стену конюшни от кухни?
— Я не знаю. Это надо проверять на месте. Если там есть пролом или оконный проем, то такая возможность не исключена. Но я уверен, что если бы он видел, он бы не стрелял по мишени.
Вновь возвратился первый следователь, спросил:
— На каком основании вы сказали, что Вуймин мог видеть в окно Бугаева?
Я ответил, что я не утверждаю это, а допускаю, что при наличии проема мог и видеть, но если бы видел, то не стрелял.
После допроса меня и Вуймина затолкали в какой-то сарай с соломенной подстилкой, в котором уже находились несколько человек. Один, с седой бородкой, был при немцах старостой. Второй отстал от части и считался дезертиром, о других мы не знали. В углу стояло ведро с водой и кружка. Я набросился на воду и, напившись до бульканья в животе, почувствовал рвущий внутренности голод. Вторые сутки пошли, как я не ел. Вечером, когда я уже клевал носом, принесли еду в котелках: суп и кашу, кусочки хлеба, черного, как уголь, пахнущего дымом.
Спал ли я ночью или бредил — не помню. Рано утром по одному часовые отвели нас в туалет, а после завтрака меня и Вуймина вызвали из сарая, и мы увидели подводу с лейтенантом Хазиевым и Василием Быковым на козлах.
Лейтенант поздоровался и сказал, что нас возвращают в свою роту, — наша вина не доказана. Я подумал, что это все равно смерть, поскольку в роте офицеры не простят нам гибель товарища и при случае шлепнут.
Меня и Вуймина зачислили во взвод, которым раньше командовал Бугаев. Теперь его принял лейтенант Садык Садыков, узбек лет тридцати пяти, бывший преподаватель, выпускник офицерских курсов «Выстрел».
Диканька, в которой у Гоголя водилась чертовщина, оставила у меня трагическую память. Вновь мы шли по истерзанной украинской земле. Вот переходим какой-то разъезд — все шпалы железнодорожных путей топорщатся щепой, как будто по путям прошел гигантский плуг, поломав шпалы пополам, как спички.
На другой станции были уничтожены не только пути, но и взорваны элеваторы, полные зерна. Зерно горело, огромные его кучи, как терриконы на угольных шахтах, дымились. Местное население и солдаты перелопачивали черное зерно, отделяя пригодное в пищу от горящего. Теперь мы ели черный, как чернозем, пахнущий дымом хлеб.
Мы шли всю ночь и утром увидели впереди город Градижск и на горизонте за ним Днепр. Рота разместилась на окраине города во дворах и на огородах. Я с товарищем по несчастью Вуйминым, разостлав шинели под вишней, разулись, сняли гимнастерки и серые от грязи рубашки. Командир взвода лейтенант Садыков приказал подвинуться к нему всем бойцам. Он сказал, что сегодня в ночь мы вступим в бой, а поэтому надо всем привести себя в порядок, постирать одежду, белье, побриться, подшить подворотнички, починить одежду, отдохнуть.
В огороде был колодец с журавлем. Я попросил у хозяйки-украинки тазик, но она уже отдала его другим, и я взял грязное ведро, почистил его землей, вымыл и стал стирать одежду и белье. Когда я повесил их сушиться на ветки вишен, хозяйка, увидев, всплеснула руками и запричитала. Она сняла мое белье, забрала его и у других, попросила нарубить дров, затопила на дворе печку, стала в ведрах греть воду и в корыте стирать, забрав у нас мыло. Я ей помогал, а Вуймин поросеночком похрюкивал под вишней на разостланных шинелях.
Горячая вода, раскаленная печка, жгучее солнце отбирали последние силы, и хозяйка, пожалев меня, сказала:
— Иды, поспы, я сама справлюсь.
Солнце устремилось к горизонту за Днепром, когда раздалась команда «Подъем!». Я побрился, помылся, надел все, кроме брюк, чистое. Хозяйка успела заштопать мою гимнастерку, зашить дыры в кальсонах и рубашке, и я пошел ее поблагодарить. Она сидела в хате за столом, подперев обеими руками подбородок, устало и задумчиво смотрела в одну точку. Мысли ее были, видимо, о своем, сокровенном, возможно о муже. Я поблагодарил за ее труд. Она очнулась, улыбнулась и сказала:
— Та ни за що! Десь и мий мабудь такий же як вы, майется. Може хто тоже попиклуйеться про нього. — Она с грустью посмотрела пристально на меня, и слезы блеснули в ее глазах. — Яки же вы молоди и змучени!
У меня защемило сердце от жалости к женщине, и я быстро вышел, взволнованный чужим горем. Нас досрочно накормили ужином, старшина начал выдавать на взводы НЗ — банку американской колбасы, сухари, сахар, табак. Живайкин с новым санинструктором выдавал индивидуальные пакеты стерильных бинтов, противогазы.
Когда солнце готово было упасть за горизонт, мы построились и двинулись к передовой. На лугу над горизонтом виднелись поднятые вверх орудийные стволы. Время от времени в том месте вспыхивали разрывы снарядов — это вражеская артиллерия била по нашим орудийным позициям.
Наконец, уже в полной темноте мы подошли к густым вербам у берега Днепра. В темноте старшина Кобылин раздавал патроны и гранаты, шепотом советовал брать побольше. Я выбросил противогаз и в сумку из-под него набрал патронов к своей трехлинейке, взял три «лимонки» — гранаты с толстым ребристым чугунным корпусом. Кобылин совал мне еще бутылку с зажигательной смесью, но я отошел в сторону, вспомнив печальный опыт матроса Паникахи в Сталинграде, о котором писали в «Боевом листке». Если шальная пуля разбивала бутылку в сумке или руках, то сгореть мог сам ее владелец.
Потом нас повели вдоль прибрежных кустов и верб на голый берег, и я увидел сверкающую нефтью воду. Над ней по черному небу в нашу сторону неслись пунктиры трассирующих пуль, пролетали снаряды и мины, шлепались с каким-то жужжанием осколки.
Поступила команда всем рассредоточиться у берега и залечь. Я нашел отрытую щель, в которой уже были другие солдаты. Тот, что был возле меня, вскрыл банку консервов, и по щели, заглушая едкий запах сгоревшей взрывчатки, распространился аппетитный дух тушенки. Я сказал солдату: