Утро. Ветер. Дороги - Валентина Мухина-Петринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В следующий раз пусть Валерий придет, — крикнула она мне вслед, перегнувшись через перила лестницы.
Возвращалась я домой грустная, но успокоенная. Почему-то я решила, что ничего опасного нет.
Дома у нас сидел Ермак. Только что закончили партию в шахматы. Выиграл отец.
Да, Ермак стал часто приходить к нам. Это была единственная радость во всех моих неприятностях в последнее время. Но конечно, не из-за меня он приходил, а из-за папы, они подружились, несмотря на разницу в возрасте.
Они сидели, склонившись за шахматами, а я усаживалась с ногами на тахту и смотрела на Ермака. Со мной он никогда не играл в шахматы… Еще бы, я играла из рук вон плохо, и ему просто не интересно было тратить на меня время. Я и в карты не умею играть, кроме как в дурачка. А вот с папой он любил сыграть партию-другую. Иногда они поднимали головы от своих шахмат, и оба улыбались мне, а потом опять забывали о моем присутствии.
Когда мне становилось невмоготу, я шла на кухню, приготавливала чай и накрывала на стол. Мы пили втроем чай с рогаликами или слойками, и Ермак рассказывал какой-нибудь эпизод из своей работы в угрозыске.
Его крайне беспокоила Зинка Рябинина. Она начисто порвала с прежней своей компанией, взявшейся наконец за ум. Ее частенько видели в обществе Зомби. И это было плохо.
Зомби ведь не хулиган, не трудный. Он уже настоящий преступник. И не брали его лишь потому, что надо было выявить кого-то покрупнее, того, кто руководил такими, как Зомби. Ермак не раз говорил с Зинкой, но все было бесполезно. Она спускалась по своей дороге, не желая задумываться над тем, куда она приведет ее.
Только один человек мог спасти Зинку — это отец, ее отец, но Рябинин ожесточился. По-моему, он просто возненавидел дочь за ее нелепый и злобный бунт.
Шурка Герасимов хотел далее жениться на Зинке, с тем чтобы она бросила свои хулиганские замашки и жила как все люди. Видно, и он в какой-то мере чувствовал себя виноватым перед ней или ответственным за нее… Но Зинка отказалась наотрез. Она была невозможная… Но я опять отвлеклась.
Я присела к столу и сказала, что у мамы белокровие…
У папы вытянулось лицо. Все-таки они прожили вместе четверть века. Я, как умела, успокоила его. Сказала, что мама чувствует себя не так плохо. Ее лечат. Все пройдет. Я и сама так думала, просто была уверена, что все у нее пройдет. Наверно, потому, что мама была такая, как всегда, и не выглядела больной.
Потом мы пили чай. Зашла Мария Даниловна и тоже выпила чашечку. Поохала насчет болезни мамы. Сказала, что получила письмо от Дани. Пишет, что в апреле «Ветлуга» вернется на родину, и он уволится. Мария Даниловна так радовалась возвращению сына, что даже помолодела. Впрочем, она всегда выглядела молодо. Свежее выглаженное платье, волосы модно подстрижены.
Скоро они с папой заговорили о заводских делах. А Ермак посмотрел на меня и, когда я встала из-за стола, подошел.
— Вы устали, Владя, — сказал он. — Вам полезно прогуляться перед сном полчасика. Я вас провожу потом. Пошли?
Я действительно устала, и ведь меня звал Ермак. Я оделась, мы вышли на улицу. Погода была хорошая. Потеплело.
Ермак взял меня за руку, и мы медленно пошли куда глаза глядят. Обычно мы шагали просто рядом. Рука у него была крепкая и горячая — сквозь две перчатки, его и мою, чувствовалось тепло его руки. От него чуть пахло табаком и свежестью.
— Устала, Владя?
— Немножко. Хороший какой вечер, правда, Ермак?
— Хороший. Как-то все чудесно: я в Москве, и этот снег… как он сверкает в огнях… Но самое большое чудо — это Владя Гусева. Даже странно… очень странно.
— Мама бы сказала: не чудо, а чудачка!
Мы оба рассмеялись. Гуляли тогда недолго, всего полчаса, и Ермак решительно проводил меня домой. Но это были колдовские полчаса. Мы были беспричинно счастливы. Вы замечали, как все вдруг таинственно меняется, когда человек чувствует себя счастливым? Иной стала улица Булгакова, на которой я выросла, иначе светили фонари, иначе проносились мимо обычные московские такси и троллейбусы, совсем иначе, будто я смотрела на все это как на отражение в зеркале или в бинокль… Улица в бинокле совсем ведь другая правда? Все ярче и крупнее, более выпукло…
Нас догоняли, перегоняли или шли навстречу хорошие, добрые люди — наши москвичи, некоторые шагали энергично, торопясь куда-то, некоторые шли словно уже не надеясь прийти. Я подумала, что им всем так хочется счастья, но не у всех оно было. И если бы я могла, каждому раздала бы побольше радости, кому какой хочется: кому отдельную квартиру, кому мужа и ребенка, кому возможность делать любимое дело, и чтоб ему никто не мешал, кому просто новые туфли удивительной красоты и дорогое модное платье — это бон той девушке, а вот этому старику — здоровья и немного сердечного тепла под старость.
— О чем задумалась, Владя? — спросил Ермак.
— Долго говорить…
— Идем, я тебя провожу. Это ничего, что я вдруг стал звать тебя на ты?
— А мне давно этого хотелось. Но почему именно сегодня?
— Не знаю. У тебя был такой утомленный и расстроенный вид, когда ты пришла. Й я вдруг подумал, что ты совсем еще девочка и, наверно, тебе бывает трудно. Работа на заводе, собрания, общественные нагрузки и в университет надо готовиться, а то, чего доброго, все забудешь. И в комнатах прибрать, и обед сготовить, и простирнуть, и погладить.
— Мне папа сильно помогает… (А может, я папе помогаю?)
— Я знаю, вам обоим достается. И ты еще находишь время для беготни по режиссерам. Знаешь, мне так захотелось поцеловать тебя… как сестренку.
Ермак повернул меня к себе лицом и поцеловал меня в щеку (я подставила ему губы, но он даже и не заметил) и проводил меня домой.
Поднимаясь по лестнице, я думала: все дело в том, что Ермак живет в Москве без родных. Он тоскует по сестре Ате, которую очень любит, и я ему немножко — самую чуточку — заменяю сестру. Но я не роптала на судьбу. И за это спасибо.
Я не умывалась на ночь, чтобы не смыть его поцелуя. И пораньше легла спать, чтоб немного подумать о Ермаке.
Я теперь спала в маминой комнате, на ее постели, но я ничего там не меняла, все было как при ней. И если бы мама вдруг вернулась домой, то просто прошла бы к себе. Как прежде. Когда папа подошел поцеловать меня на ночь, я вдруг спросила его:
— Папа, ты любишь Шуру?
— Люблю, — ответил он, а потом смутился. — Спи, Владька, и не задавать отцу нескромных вопросов… С Ермаком-то как дела?
— Тоскует по сестре Ате, и я ему немножко вместо сестры…
— Гм. И то хлеб!
Он засмеялся и пошел к себе.
Заснула я не скоро, и мне снилось, что я летела высоко-высоко, над соснами, над березами, над нолями. Цветной был сон, такой яркий! Иногда я будто опускалась на землю, но стоило мне разбежаться, как я опять взлетала. Как было чудесно летать! И во сие была радость…
Утром, собираясь на работу, я подумала: какая я все-таки эгоистка! Мама заболела, а я счастлива только потому, что Ермак назвал меня на ты и поцеловал в щеку.
Мне было очень совестно, но я не могла ничего с собой поделать — все равно я радовалась. В самое-то неподходящее время.
Насчет Шуры я почти потеряла надежду, но продолжала упорно ходить по театрам. Я твердо решила искать до тех пор, пока не найду.
И представьте себе, неожиданно нашла. Это был режиссер Гамон-Гамана. Он был стар, толст и страдал астмой. Но сколько в нем было жизни, любви к своему искусству и к людям!
О встрече с ним я договорилась по телефону. Суббота, девять часов утра. Это меня очень устраивало, так как в субботу мы не работали.
Гамон-Гамана благожелательно выслушал меня и долго рассматривал Шурины фотографии. Он был первым режиссером, который не только согласился прослушать магнитофонные записи (магнитофон у него стоял прямо здесь в кабинете), но некоторые монологи и песни прослушал по два раза.
У меня от радости бешено колотилось сердце. Хоть бы ему понравилось, хоть бы понравилось, молила я про себя. Что-то он скажет?
Сказал он так:
— Да, перед нами индивидуальность, причем очень русская. Без сомнения, очень талантливый человек! Как жаль, что я не имею возможности принять ее в труппу!
— Не можете?.. Что же делать? — воскликнула я с отчаянием.
Разочарование было слишком велико. Я лепетала что-то о том, что нельзя же дать ей заглохнуть как личности. Ведь она же — артистка от природы.
— Артист милостью божьей, говорили в старину, — подтвердил режиссер. — Кстати, она вам родня? Нет? Как вы познакомились?
Я рассказала. И про приступы тоски, которые в деревне понимают, и про то, как она поет одна.
Режиссер тяжело поднялся с кресла и заходил по кабинету. Я тоже было встала.
— Сидите! — замахал он на меня руками. — Я думаю. Не мешайте.
Я затаила дыхание. Пусть думает. Может, что и надумает?