Утро. Ветер. Дороги - Валентина Мухина-Петринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поставила на плитку чайник и заглянула в холодильник — припасов, как на Маланьину свадьбу. Папа явно готовился к приему гостьи. Даже шампанское не забыл. Ну что ж, ведь это я привела Шуру в Москву…
Надо заварить свежего чаю.
— Владя!
В дверях стояла Шура в новом кримпленовом платье и модных туфлях. А как преобразилось ее лицо!
Так вот как выглядит счастливый человек! Что радость-то делает… Шура вся искрилась, сияла, опьяненная удачей, надеждами, любовью, мечтами, которые (чур, не сглазить!) начали сбываться.
— Владя! Я сказала, что поклонюсь в ножки за твою доброту. И поклонюсь…
Прежде чем я успела опомниться, Шура отвесила мне земной поклон.
— Ну и балда! — сказала я, села на пол и разревелась. Потому что видеть счастье, которому ты помог проявиться, это еще большее счастье. Я так была рада за Шуру!
— Будет вам, — сказал папа, — лучше присядем к столу. Мы вытерли слезы, засмеялись и стали таскать на стол все,
что было в доме. А папа открыл шампанское.
Он предложил тост за Шуру, за ее удачу и успехи, Шура — за меня, а я — за Попова: большой режиссер и великой доброты человек.
— А теперь рассказывай, как тебя принял Попов, или я лопну от любопытства, — взмолилась я.
Шура стала выкладывать свои новости по порядку. Для начала она показала нам телеграмму, которую ей вручили в правлении колхоза без всякой подготовки… (Как у нее сердце не разорвалось?!)
Вот текст этой «исторической» телеграммы: «Немедленно выезжайте Москву для съемок главной роли фильма «Скоморохи» тчк Гостинице «Минск» вам забронирован номер с 21 марта тчк Захватите документы для оформления. Не вздумайте подстричь волосы. Режиссер Мосфильма Борис Попов».
Эту поразительную телеграмму читали и перечитывали все Шурины односельчане.
Уезжала она в воскресенье, и провожать ее явилось чуть ли не все село. Шутка ли сказать: Шурку-то Скоморохову в Москву забирают, оказывается, и вправду талант. Получился праздник вроде проводов в армию.
Все пришли принаряженные, припомаженные, мужчины чисто выбритые, в праздничных пальто.
Почему-то каждый счел своим долгом принести Шуре гостинец на дорогу. Случай был беспрецедентным, и никто не знал, как при этом полагается себя вести.
Шура — похорошевшая, повеселевшая, торжествующая, словно хмельная, — тоже разряженная. Бабушка Федосья с завистью смотрит на Шуру: «Сама Москва приглашает!» А ее, Федосью, так и прожила век, не заметили, не приветили.
У бабушки Федосьи пропал голос, когда ей перевалило за девяносто лет, сейчас уже давно «боле ста». Теперь она не считает годы. Голова стала слаба на счет. Живет Федосья Ивановна у своих праправнуков — промежуточное звено вымерло, не легкие годы прошли над Рождественским.
— Уж ты не ударь в грязь лицом! — просит Федосья Ивановна и, с неожиданной гибкостью, кланяется Шуре в пояс…
Приехала Шура в Москву вечером. Устроившись в гостинице, походила по улице Горького, побывала на Красной площади и вернулась в номер.
— А почему не пришла сразу к нам, не позвонила даже? — обидчиво спросила я.
— Боялась.
— Чего?
— Всего. Что сорвется. Не понравлюсь вдруг режиссеру. Или нашел за это время более подходящую артистку. А я что… Морока ему одна со мной, пока выучит!
Первые слова Попова были:
— Это хорошо, что вы не остриглись. Распустите волосы. Шура деловито расплела косы. Волосы у нее густые-прегустые, русые и как шелк.
— Документы не забыли?
— Как можно…
— Отлично.
Затем он повел ее оформляться. Шура хотела заколоть волосы, но Попов не велел, и она ходила по Мосфильму как русалка, что ее с непривычки несколько смущало.
Шура замолчала. Перед ней стыл чай, она сидела, чуть подавшись вперед, подперев разрумянившуюся щеку, и смотрела, смотрела на отца, словно насмотреться не могла. Глаза ее так и сияли счастьем. Отец тоже забыл обо всем на свете. На Шуру он смотрел, только Шуру видел.
Да, они любили друг друга.
Я сидела не шевелясь, опустив глаза, пусть их насмотрятся.
Первым опомнился отец и быстро взглянул на меня. И чего он всегда боится? Боится огорчить, боится расстроить, боится обидеть. Это ведь счастье для него, что мама сама ушла к Моржу. Отец-то бы сроду не ушел от нее, даже к Шуре. Странный человек.
Теперь, когда я сама полюбила, я многое стала понимать. Почему-то мне жалко отца и страшно за его счастье. Все дело в том, что лучшие из поколения отца умели нести на своих плечах неимоверные трудности — военные, экономические, государственные, не могли они одного — бороться за свое личное счастье. О себе — в последнюю очередь, даже если это твоя единственная любовь.
Передо мной в какие-то доли секунды промелькнула вся жизнь отца…
Неустроенное детство. Родители его были мостостроителями. Отец — кессонщик, мать — бетонщица, арматурщица, электросварщица. Тяжелая мужская работа на морозе и ветру. Они вынесли на своих плечах трудности больших строек, нечеловеческое напряжение, трехсуточные авралы, общие семейные бараки: гвалт, брань, храп, плач ребятишек.
Маленький Сережа и его братишка Саша почти не видели родителей: то они на работе (всегда торопились сдать железнодорожный мост досрочно), то спят, выбившись из сил.
Когда я расспрашивала папу о дедушке и бабушке, он почти ничего не мог о них рассказать, кроме того, что они много работали. А закончив один мост, ехали вместе со своим мостоотрядом на другой конец страны и первым делом наскоро сколачивали бараки для жилья на необжитом месте.
В их бродячей жизни менялось все: города, реки, деревья, травы, даже созвездия, — только панорама стройки оставалась привычной. Похожие на башни опоры, огромная, как радуга, арка, деревянные подмости, железобетонные пролеты, повисшие в воздухе и еще лежащие на берегу; огромные, как мамонты, краны с вознесенным в небо хоботом-стрелой.
Сереже было шестнадцать лет, когда старый кессонщик погиб при аварии. Через всю жизнь пронес Сергей жгучее сожаление о том, что так мало знал отца… Ни разу и не поговорили по душам: некогда все было.
Сережа пошел работать шофером на эту же стройку. Работал, как родители, хорошо, скоро ему дали звание ударника и доверили новехонький самосвал. Каждую свободную минуту он бежал в мастерские — изучал слесарное дело, помогал механику.
Мать не очень была довольна его выбором.
— Почему бы тебе не стать монтажником?.. — осторожно спросила она как-то сына. — А то электросварщиком. У сварки — будущее. Клепаным мостам приходит конец.
— Мама, я хочу, чтоб ты наконец отдохнула. Мы поселимся в каком-нибудь университетском городе. Саша будет учиться в медицинском, я буду работать механиком, а ты отдохнешь.
— Ты не хочешь строить мосты? — несказанно удивилась мать.
Она знала, что младший сын решил стать врачом, но Сергей…
Сережа посмотрел на ее обветренное, обмороженное лицо в преждевременных морщинах, покрасневшие голубые глаза.
— Я не хочу, мама, чтобы ты работала на строительстве мостов. Это не женская работа. Тебя надолго не хватит.
— Да разве я оставлю свой мостоотряд, — вздохнула мать, — мой отец, дед и прадед клепали мосты. А сколько мы с твоим отцом построили их за свою жизнь! Перекинулись те мосты и над Днепром, и над Доном, над широкой Волгой, сколько их в одном Ленинграде и в дремучей тайге по Великому Сибирскому пути… Конечно, сынок, не устроена наша жизнь, что и говорить, но пока я жива — из мостоотряда не уйду.
— А когда не сможешь работать на высоте?
— Спущусь пониже, сынок. Но тебе всегда был не по нутру этот табор. Другим мальчишкам хоть бы что, а ты мучился. Саша… тот просто сердится, что ему мешают готовить уроки, а ты — страдаешь. Отец знал это и виноватым себя перед вами чувствовал. Только куда же ему от моста уйти, если он потомственный мостовик. Не всегда же мы были в общем бараке… иногда и квартиру получали.
— Только получим, а тут дальше трогаться…
— Цыганская жизнь, что и говорить, сынок.
— Саша будет учиться на медицинском. Что ж, мы его одного оставим?
— Почему же одного? С людьми, такими же студентами, как он.
Папе исполнилось семнадцать, когда грянула война.
Все четыре года он был на фронте. Шофером. Подвозил боеприпасы. Часто под бомбежкой. Достаточно было одного осколка снаряда, и все полетело бы в воздух.
Его мать погибла на реке Оскол. Наводили переправу под немецкими бомбами.
Папу ранили на четвертом году войны. По счастью, он был не в рейсе, а просто стоял на поляне неподалеку от землянки и покуривал после обеда. Папа рассказывал мне, что фронтовики присмотрелись и при разрыве бомбы определяли на глазок, попадет или пронесется мимо… Когда в нескольких шагах разорвалась бомба, отец, молниеносно растянувшись на земле, успел подумать: «А вот эта моя» — и потерял сознание.