Евреи в тайге - Виктор Финк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О чем ты пел? — спросил я.
— Об моё жизнь и как я поехал учиться, — ответил чукча.
Он приехал оттуда, с Чукотки, куда еще так недавно русские привозили только спирт.
Теперь он учится. Скоро он кончит школу и вернется на стойбище учителем, организатором новой жизни. А быть может поступит в университет и вернется врачом.
Покуда он пел, в класс вошла молоденькая девушка с лицом монгольского типа, худенькая, щупленькая. Она была одета по-европейски: на ней было непромокаемое пальто, шелковая шляпка и туфли на высоких каблуках… Она оказалась гольдячкой с Урми. Она только что приехала с родины. Она тоже ученица. Она добралась с большим трудом: на Урми уже пошел лед. На порогах бросало. Она и сама не понимает, как уцелела.
Урми — небольшая, но совершенно дикая речка в Биробиджане, не только не судоходная, но едва доступная даже для лесного сплава. Она выходит из глубины тайги и на половине своего течения сплетается с реками Куканом и Тунгуской, а Тунгуска километрах в сорока от Хабаровска впадает в Амур. Берега Урми почти совершенно необитаемы. В шестидесятых годах прошлого века, когда в крае впервые появились русские, горсточка староверов поселилась на Урми в глубине тайги, в неприступном месте, куда очень трудно добраться. На десятки километров они — единственные жители здесь. Но еще выше их на несколько десятков километров по течению есть стойбище гольдов. Эти живут почти не выходя в цивилизованный мир. Охота и рыбная ловля составляют их занятия ныне, как пятьсот и тысячу лет назад. Простые и наивные люди! Они, по древней легенде, считают за счастье самое жизнь и ничего не ищут на земле. Им непонятны эти большие страсти, которые заставляют белых людей, хорошо одетых, хорошо вооруженных и у которых такие красивые пуговицы, приезжать к ним в Урми с риском для жизни.
Европейцу очень трудно проехать сюда. Гольды никак не соглашаются везти русских к себе: они боятся ответственности.
— Твоя сам езжай, моя вези могу нет. Твоя утони, моя отвечай не хочу.
Заведующий Инским участком Дальлеса рассказывал мне, с каким трудом убедил он гольда-лодочника проводить его по Кукану. Гольд ни за что не хотел ехать. Он страшно боялся. Наконец, опасаясь рассердить русского, он согласился. Однако, едва сев за весла, он стал бормотать что-то по-гольдски, а потом повторил по-русски. Это был разговор с Куканом.
— Слушай, Кукан! — жалобным голосом говорил гольд. — Моя первый раз иди. Моя изюбрь стреляй, сохатый стреляй, — все тебе отдай. Только не надо серди, не надо губи.
Повторив несколько раз свою просьбу не губить его, гольд вздохнул и налег на весла. Плавали целый день, но до места не успели добраться. А когда стало темнеть, гольд наотрез отказался ехать дальше: он боялся. Никакие увещевания не помогали. Бедняга затвердил одно, — что Кукан его дальше не пустит.
— Да ведь ты ж Кукана просил! — убеждал его пассажир.
— Моя днем проси, а вечером моя проси боюсь.
Гольды недаром боятся своих рек. Они менее отважны, чем русские, потому что больше русских научены опытом и знают, что такое Кукан и Урми. Они хорошо знают, как лодки закручиваются в сумасшедших водоворотах и как они разбиваются о крутые пороги. Гольды живут здесь давно, и на дне сумасшедшей речки, которая, в сущности, не речка, а длинный водопад, лежит не одна сотня их родичей.
Отсюда и приехала в хабаровскую школу щупленькая девочка с монгольским лицом. Она приехала учиться.
Я не занимался специальным собиранием материалов о том, что сделала революция с туземцами Севера и Дальнего Востока. Лишь случайно мне попадались встречи в пути.
Я познакомился с удехейцем Гялондзига со стойбища Ого, что на реке Хор.
Я мало знаю об удехейцах. Знаю, что они вымирают, что их осталась на Дальнем Востоке небольшая горсточка. Знаю, что они питаются сырой рыбой и сырым мясом. Самое изысканное блюдо у них — сяйни. Этот деликатес приготовляется так: одна женщина жует ягоды, а другая сырую рыбу или сырое мясо. Хорошенько прожевав свою жвачку, обе сплевывают ее в одну чашку. К жвачке добавляется немного тюленьего жиру. Все это размешивается и подается почетному гостю. Жевать ему уже не нужно — все прожевано. Остается только глотать.
Гялондзига рассказывал мне кое-что об их нравах.
— Бурят наша человек, туземса, — говорил он. — Ему кради не надо. Бурят кради, ему убей надо. Наши два удехе хунхузы пойди — наша люди их убей.
— Ну, а если русский украдет или пойдет к хунхузам? — спросил я. — Его тоже убить надо?
На это у Гялондзиги был особый взгляд.
— Русский не наша человек. Мы русский учить не будем. Мы туземса следи. Казна говори — не надо убей, надо казна давай. А мы давай не хотим. Мы русский давай казна, а наша человек сами убей.
— Почему же так? — настаивал я.
— Потому казна ему убей не хоти, только тюрьма мало-мало сиди.
Удехейцы живут абсолютной коммуной. У них нет никакой личной собственности.
— Наша деньги нет, — говорят они. — Наша все мое-твое.
Все, что стойбище приносит с охоты и рыбной ловли, идет на общую потребу. Естественна и строгость в отношении нарушителей этого простого быта.
Гялондзига говорил мне, что ему доводилось встречаться с тигром, но он не боялся.
— Моя лыжи имей, а тигра лыжи имей могу нет.
Это преимущество позволяет ему без страха гнаться за страшным зверем, пока не убьют.
Мы часто и подолгу беседовали с Гялондзигой. Сквозь его наивные речи на ломаном русском языке я видел человека далеких времен, быть может каменного века. Мне чудилось минутами, что вот если отобрать у него ружье, отобрать нож и срезать медные пуговицы, то он будет как живой остаток дометаллической эпохи.
Но однажды Гялондзига бросил два слова, которые оказались, как фонари: они по-новому осветили жизнь. Мы говорили о болезнях. Конечно, на стойбище лечит шаман, но плохо. Незадолго до революции среди удехейцев появилась трахома. Удехейцы слепли сотнями и умирали в тайге от голода. Тогда-то и вымерло почти все племя, но на это никто не обратил внимания. И еще мы говорили о том, что иногда китайцы-контрабандисты силой или обманом отбирают у удехейцев пушнину. Гялондзига молчал, молчал, а потом сказал:
— Доктор Беленькая хорошо помогает. Ее лодырь нет. Ее много люди люби. Ее хороший бабушка.
Потом он прибавил:
— Так само Алексей.
— Какой Алексей?
— Из милиции. Китайца наша обижай, наша Хабаровск письмо пиши. Алексей приезжай, порядок делай, удехейцу защиту давай.
Никогда не видел я доктора Беленькую, ни милиционера Алексея. Я знаю только, что ехать на стойбище Ого нужно через станцию Бикин. Поезд приходит сюда из Хабаровска ночью. Отсюда надо несколько десятков километров проехать на лошадях, а потом километров триста в долбленом челноке через пороги и водовороты. Вот куда и как ездят доктор Беленькая и милиционер Алексей, новые люди, люди революции, — те, которые прокладывают мост между каменным веком и советской властью.
Надо, чтобы обо всех вехах кто-нибудь написал книгу, потому что это громадно. Это — Революция.
Образы Биробиджана
1. Мурашов
Станица Столбовая в Биробиджане расположена от реки и от всех дорог очень далеко: много надо десятков километров ехать по тайге и по болотам. Станица облепила склон сопки. Впереди— равнинка, а там, дальше — болото и речка. Речка дикая, она кружит, делает петли и кольца и потом обходит сопку с противоположной, таежной стороны. В эту речку я упал с коня при переходе: был разлив. Меня вытащили. Обсыхать я поехал в Столбовую. Вечером в школе было собрание, посвященное дню индустриализации. Школа обосновалась недавно, — в доме выселенного кулака. В коридоре было темно. То тут, то там вспыхивал огонек цыгарки и взвизгивали девчата, но было совсем темно, видеть ничего нельзя было. Для собрания была комната с небольшой эстрадой. На эстраде висела маленькая трехлинейная лампочка. Там было почти темно, а в местах для публики еще темнее. Ожидали оратора из района, а он все не приезжал. Ждали долго. Кто-то сказал, что ждать долго не следует, потому что оратор мог, очень просто, утонуть в речке, или его могли задрать медведи.
Решили открыть собрание своими силами. Школьник прочитал два четырехстишия наизусть, другой сообщил, что ребята устроили огород, продали картошку и на вырученные деньги выписали газеты и журналы. В темноте кто-то кашлял густым, бронхитным кашлем. Было тускло. Потом учитель снял лампочку, подошел к стенке и стал читать вслух стенгазету. Номер был посвящен дню индустриализации. Учитель водил лампочкой вдоль строк и хоть плохо разбирал почерк, все же прочитал газету всю до последней буквы. Голос у него был хриплый. В стенгазете было про индустриализацию и опять про тот школьный огород и про выписку книг и журналов. Потом собрание было объявлено закрытым, и публика стала расходиться.