Евреи в тайге - Виктор Финк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Решили открыть собрание своими силами. Школьник прочитал два четырехстишия наизусть, другой сообщил, что ребята устроили огород, продали картошку и на вырученные деньги выписали газеты и журналы. В темноте кто-то кашлял густым, бронхитным кашлем. Было тускло. Потом учитель снял лампочку, подошел к стенке и стал читать вслух стенгазету. Номер был посвящен дню индустриализации. Учитель водил лампочкой вдоль строк и хоть плохо разбирал почерк, все же прочитал газету всю до последней буквы. Голос у него был хриплый. В стенгазете было про индустриализацию и опять про тот школьный огород и про выписку книг и журналов. Потом собрание было объявлено закрытым, и публика стала расходиться.
Рядом со мной на собрании сидел Мурашов, охотник. Мурашов носит длинный балахон из светлой кожи. Балахон был когда-то дохой из козули, но шерсть вся осыпалась и осталась одна мездра. Пять-шесть пучков шерсти осталось на ней, не больше. Этот балахон и большая шапка придают Мурашову страшный вид. Мурашов приходил ко мне днем — продавать ороченскую трубу на изюбря. Он сидел все время на собрании и молчал. Потом, когда выходили, я слышал в темноте, он сказал кому-то особым голосом:
— Вот мы нынче как жить стали: собрания, газеты! Вона! Да-а-а!
2. Завхоз
Иваненко, завхоз, выехал с приятелем в тайгу на кабанов. Когда приехали к месту, разделились и пошли в разные стороны. Потом Иваненко услышал в зарослях подозрительное порсканье и выстрелил. Раздался крик: Иваненко попал приятелю в живот. Непонятно, как все это вышло: разошлись как будто в разные стороны, а он вон где оказался: в тридцати шагах.
Иваненко бросился к раненому и стал перевязывать ему живот. На тряпки пошли рубашки, потом исподники— свои и раненого. Раненый кричал два часа, а потом умер. Иваненко посадил окровавленный и ободранный труп в седло, крепко привязал, надел ему ружье за спину, забрал свое и вернулся домой. Дома он отдал труп родителям покойного. На другой день убитого похоронили. Родители и кое-кто из близких покойного подозревали умышленное убийство. Иваненко, конечно, был виноват: он нарушил основное правило охоты — нельзя стрелять по невидимой цели.
После похорон Иваненко отправился в город.
Он попрощался с женой и ребенком и уехал. В городе он заехал на лесопилку, где уже давно заказал доски для новой постройки. Заказ плохо выполнялся. Иваненко устроил заведующему скандал. Он пригрозил ему рабоче-крестьянской инспекцией и судом, и особо подчеркнул, что за срыв строительства такой заведующий вместе со всей своей лесопилкой может попасть на черную доску.
Потом он сел на лошадь и отправился в милицию — сообщить, что убил человека.
3. Директор совхоза
За обедом говорили о фазанах. Говорили, что их тут много в окрестностях, так как хлеб не снят с полей. Директор совхоза Голубев сказал, улыбаясь, что недавно ему довелось здесь охотиться на бескрылаго фазана и он его убил.
Директор совхоза был человек лет тридцати, с жиденькой рыжеватой бородкой. Он летом носил валенки, у него была впалая грудь, он кашлял. Я принимал его за белорусского еврея: он шепелявит в разговоре. Оказалось, он не еврей, а из волжских раскольников, бывший матрос. Как-то я спросил его о планах строительства на ближайший год и точно опустил монету в автомат: он сразу высыпал все относительно необходимости начать дорожные работы, снизить себестоимость и расширить посевную площадь. Было трудно остановить его.
Подробнее о бескрылом фазане рассказал завхоз, обедавший вместе с нами. Рассказ был прост: кулаки из соседнего села Ивановки сорганизовали шайку и ушли в тайгу, в горы. Вместе с шайкой ушел кое-кто из рабочих совхоза. Этих Голубев больше всего боялся: как бы не навредили совхозу, не подожгли бы. Через некоторое время пастушок заметил одного из них вблизи совхозских построек. Голубев вышел тогда бродить по полям и бродил, покуда не заметил бандита. Голубев выскочил перед ним внезапно, прицелился и приказал поднять руки. При этом он назвал его фазаном: на Дальнем Востоке это считается ругательным словом.
— Ах ты, фазан! — воскликнул Голубев.
Бандит, однако, бросился навстречу ружью и получил пулю. Голубев сделал ему перевязку и снял полный допрос. Бандит сознался, что шайка затевает большие дела: совхоз предполагалось спалить в первую очередь. Голубев все это записал тут же в поле, сидя над раненым, и дал ему подписать. Раненый подписался и стал агонизировать. Голубев его пристрелил.
Это рассказал завхоз, а Голубев только добавил, что здесь участок трудный и много работы. Его очень тревожило, что двое бандитов еще где-то бродят. Остальных он переловил.
Во время беседы в комнату запыхавшись вошел рабочий и подал Голубеву записку: из Ивановки сообщали, что пришел один из бандитов. Голубев бешено приказал седлать. Покуда седлали, он круто поговорил с ветеринарным фельдшером: фельдшер, ссылаясь на нездоровье, отказывался выехать в Ивановку в колхоз, где заболели коровы. Он сказал также, что вообще боится показываться в Ивановке, потому что там кулаки сердиты.
Через минуту под Голубевым уже ерзала и рвалась его сумасшедшая лошадь. Он отдал какие-то распоряжения и пустился бешеным, идиотским галопом через болото. Это был кратчайший путь на Ивановку, но опасный. Здесь ехать шагом или рысью очень опасно: засосет. Надо лететь.
Я потом узнал от фельдшера, что было в Ивановке. Голубев прискакал к дому бандита и вошел, не обнажая оружия. Голубева водили по всем закоулкам. В погребе его легко было убить. Голубев обошел несколько дворов, но безрезультатно, и возвратился вечером ни с чем. Я слышал, как он сказал жене, что фазан улетел, но что он его поймает, потому что ночью фазан непременно вернется к жене. Голубев сказал, что фазан сукин сын и что ночью он ею непременно возьмет в теплой постели. После этого Голубев заперся у себя в каморке и приказал, чтобы ему не мешали, так как ему надо подготовиться к докладу. Через час было рабочее собрание по случаю дня коллективизации. Голубев выступил с докладом о пятилетием плане. Потом он перешел к своему совхозу и говорил о необходимости расширить посевную площадь и построить дорогу.
В зале было, в общем, убого и темно. Стоял сизый дым от табака. Голубев кашлял. Но речь его лилась, как горный поток. Сухой кашель был, как пороги. Голубев говорил, как будет хорошо, когда удастся укрепить дорогу и снизить расходы по транспорту. Глаза у него горели, он преобразился, махал руками и почти не помнил себя.
Собрание кончилось поздно. Было совершенно темно. Собирался дождь. Голубев подождал, когда все разошлись, потом он велел седлать коня, и я слышал, как конь галопом понесся через болото.
4. Шорник
Я жил на рисовой плантации. Был ненастный день. Вечером должен был состояться спектакль в рабочем клубе. Вечер был совершенно темный. Когда я садился в телегу, там уже сидел кто-то, но лица невозможно было разобрать: было совершенно темно. Помню только, мужской голос сказал:
— Это я, Шушуев, шорник!
Тронулись гуськом — несколько пролеток, несколько верховых с фонарями и наша телега. Пути было километра два по дамбе, над крутым обрывом. Человек в телеге все время предсказывал, впрочем, довольно равнодушно, что если не на этом повороте, то на следующем непременно вывернемся и все равно на спектакль не попадем, потому что будем лежать в воде.
Все же доехали благополучно. Я пошел занимать место в зале. Зал был в рубленой избе, еле освещенной тусклой лампочкой; невысокая эстрада, занавес из двух пододеяльников. За занавесью шли неумолкаемые пререкания. Желтенькая лампочка бросала слабые блики на лица рабочих, в большинстве землекопов-корейцев… Было накурено: все курили тяжелый маньчжурский табак. В зал вошел безногий калека. У него обе ноги были отрезаны по самые колени. Остатки бедер были зашиты в кожаные чехлы. Я увидел его со спины. Фигура была коренастая, и фуражка молодецки свисала на левое ухо. Потом он повернулся лицом, — ему было лет шестьдесят, седая бородка клинышком, но живые глаза.
Кто-то крикнул ему:
— Здорово, Шушуев!
Это, повидимому, был шорник, сидевший в нашей телеге.
Он подошел к корейцу, рядом с которым было свободное место на скамье, и, сказав:
— Ну-ка, Чомбаги, посади меня! — повернулся к нему спиной.
Кореец привычно поднял его подмышки и посадил на скамью.
Когда спектакль кончился, появился гармонист. Скамьи были вынесены во двор — осталось две-три у стен — и в публике пошли танцы. Гармонист играл сначала вальсы, потом польку-мазурку. Трактористы-евреи в болотных сапогах кружились с местными девицами. Две из них были кореянки и танцовали очень робко. Вообще, танцы не клеились. Русские рабочие скучали, а корейцы угрюмо пыхтели длинными трубочками и о чем-то шептались между собой.