Тайна Соколиного бора - Юрий Збанацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчики молчали. Каждый думал о своем.
Мишка вспомнил рассказ Лени Устюжанина о его партизанском счете. Оказывается, каждый из партизан вел боевой учет. Убил фашиста — учел, пустил эшелон под откос — засчитал, подорвал машину — тоже на учет. Приклад Лёниного автомата был уже густо испещрен отметинами.
Мишке было неприятно: он считался партизаном, а на его боевом счету еще ничего не значилось. Самый богатый счет бывает у партизана-минера. И Мишка теперь мечтал об одном — стать подрывником. Тогда полетят под откос эшелоны, машины, гитлеровцы. «Кто сделал?» спросят. «Мишка». — «Молодец, Мишка!» Впрочем, ему вовсе и не нужна эта слава. Пускай даже никто не узнает, что это он. Велика беда! Пусть только гибнут фашисты. И чтоб командир взял в настоящие партизаны. А еще — чтоб быть таким, как Леня!
Вспоминаются прошедшие дни. Мало прожил Мишка. Век у него короче воробьиного носа, а сколько хорошего осталось позади! Словно после теплого, ясного дня бросили в темную бездну. И было у него только одно желание: бороться с врагом, и бороться до конца.
Он хотел сегодня открыть свой счет. Ему пошел пятнадцатый, он считал себя уже взрослым. «В четырнадцать лет я уже пахал так, что земля курилась, и косил так, что трава вяла», говорил когда-то отец. И Мишке хотелось не посрамить свой род.
— Вот гады! — бранился он. — Всегда так: когда не нужно, то их черти носят, а теперь, смотри, словно передохли.
Можно было подумать, что он ждет дорогих гостей, для которых накрыты столы.
— Будут, — не терял надежды Алеша. — Не было еще такого дня, чтобы не прошла колонна.
Мишка успокаивался и снова принимался мечтать.
— Едет! — крикнул вдруг Алеша.
Мишка вздрогнул. Он поднялся на колени, обвел взглядом дорогу, но ничего не увидел.
— Брешешь… — протянул он презрительно.
— Чтоб меня гром разразил! — клялся Алеша. — Несется по селу. Присмотрись лучше.
Село едва виднелось в лощине, и было удивительно, как Алеша мог заметить там машину. Но он не ошибся.
Мишка уже хотел обругать приятеля за такую шутку, но в это самое время на холме у околицы появилась долгожданная машина.
Она мчалась с большой скоростью. Но Мишке казалось, что она буксует на месте. Сердце ёкнуло: неужели догадались? Неужели труд оказался напрасным и счет так и останется неоткрытым?.. Ветер доносил рев мотора; было видно, как покачивался на ходу покрытый брезентом кузов. Машина неуклонно приближалась к гибельному месту.
«А если мины не взорвутся?» подумалось Мишке. От волнения он поднялся на ноги.
«Так и есть!» Мишка с напряжением смотрел на машину, а она ползла хоть бы что…
Но вдруг она подпрыгнула, завертелась и окуталась черной тучей земли и дыма. Громкий взрыв потряс воздух.
Ребята, заплясав от радости, расцеловались. Глаза у них блестели, счастливее их не было на свете.
— Есть! Открыли! — воскликнул Мишка, и голос его зазвенел.
Через полчаса с противоположной стороны минированного участка подошла целая автоколонна. Первую машину Мишка тоже записал на свой счет. Остальные повернули назад.
…Еще никогда мать не видела сына таким возбужденным и радостным. Он ел быстро, словно за воротник бросал; торопливо рассказывал: на минах подорвались две машины.
Мать догадывалась, что без Мишки там не обошлось. Но она отгоняла от себя эту мысль — разве он способен на такое? Она по старой привычке хотела опять пожурить его, однако на этот раз ограничилась только советом:
— Ты смотри, Мишка, будь осторожен!
Счастливый сын взглянул на мать глазами, в которых сияло выражение благодарности и признательности.
Мать
Дети, дети! Трудно с вами, маленькими, но вдвое труднее со взрослыми. Болит у маленького шалуна пальчик, а у матери — сердце. Взрослый ищет свои пути-дороги, изредка вспомнит о матери, а у нее он из головы нейдет, из-за него сердце сохнет, волосы седеют…
Полночь. Сидит мать у изголовья Василька, и блестят в темноте ее полные слез глаза.
Трое сыновей было — как соколы, и дочка — лебедушка, а теперь только один Василек с нею. Далеко где-то дети, но она всегда с ними: думает о них днем, видит их во сне ночью.
Василек спит крепко, дышит ровно, как человек, честным трудом заслуживший отдых.
Спи, Василек, спи! Мать оберегает твой сон, нежно поглаживает шершавой рукой непокорные волосы и думает. Такая уж доля матери: думать о маленьких, думать о взрослых — всю свою жизнь думать о детях.
Не спится на старости лет. Старость… Да разве она стара? Только эта осень так согнула плечи, наложила морщины на лоб, растворила румянец на щеках.
Война… Никому она не принесла столько горя, сколько ей. В четырнадцатом году только вышла замуж за Ивана, своего ровесника, — его сразу же на войну взяли. Одна, как былинка, осталась. Уже без него через полгода родился мальчик. Тяжело, ох как тяжко было одной в чужом селе!
Батрачила у кулака по соседству. На Ивана пальцем показывали, когда он женился на ней. Вся родня сбежалась: опомнись, мол, человече, что ты делаешь! Батрачку безродную берешь, без приданого.
С войны Иван не вернулся. Потом царя сбросили, пошли радостные вести — революция!.. Не понимала она всего этого, но люди говорили, что теперь муж вернется, и она не переставала прислушиваться к разговорам.
Только в двадцать первом пришел Иван. Батюшки! Вошел во двор буденновец — и не узнала. Уходил еще мальчиком — ну, может быть, чуть побольше Василька, — а вернулся высокий, статный, как дуб; еще и усы черные, буденновские. Ну, совсем картина! И не снился ей таким Иван.
Старшему, тоже Ивану, было почти семь лет. Долго сторонился отца — от мужиков отвык: «Дядька чужой», да и всё. А Иван смеялся: «Подрастешь, сынок, вместе на гулянье ходить будем».
Родились потом за три года Федор и Галинка. Через два года сравнялись. Кто не знал, все спрашивали: не близнецы ли?
Где они? Что с ними? В какой земле топчут стёжки-дорожки? Живы ли, здоровы ли? А может быть, где-то черный ворон в далеком поле тело белое рвет, карие очи ее сыновей выклевывает?
Ой, разве для того она их родила, ночей не спала — выходила, вырастила, в люди вывела, чтобы враг потом над кровью ее глумился, сыновей ее, орлов ее, убивал!
Текут жгучие слезы по увядшим щекам. Плачет мать тихо, беззвучно, но горько — так горько, как умеют плакать только матери…
Но вот высыхают слезы. Она шлет проклятия врагам: «Чтобы дорога под вами провалилась! Чтобы ослеп проклятый фашист!»
Она снова думает про Василька. Нежно гладит рукой жесткие волосы.
Всех детей любила она, а этого больше всего. Больше, чем дочку. Даже сама себе боялась признаться в этом.
«Для меня все одинаковы, все родные», говорила. И все ж Василек был самый любимый.
Она знала про все дела Василька. Он привык быть откровенным с матерью и не изменял этому правилу и теперь. Но тогда, в роще, мать почувствовала перемену в сыне и поняла это по-своему.
Потом Василек рассказал ей всю правду, и тихая радость согрела сердце матери, хотя тревога и беспокойство больше не покидали ее.
Она стала всем, чем могла, помогать сыну. Так в прошлом помогала и Ивану. Почти никогда она не входила в подробности дел сына. Когда он говорил, что ему куда-нибудь нужно идти, она собирала его в дорогу, целовала на прощанье, а потом ждала дни и ночи…
Мать подходит к окну, прикасается губами к стеклу, покрытому чудесным узором. Узор тает от дыхания, на стекле показывается черное круглое пятно. Кто знает, рано сейчас или поздно? Долго сидела она, а показалось, что одну минуту. Ой, нет, светает!
Она подходит к Васильку. Жалко будить сына, но уже время. Так он велел. В город снова пойдет зачем-то. Пуще всего боялась она теперь этого города.
— Василек! — шепчет она и целует его в горячий лоб. — Василек!..
Через несколько минут Василек стоит посреди комнаты одетый, заботливо повязанный стареньким шарфом, готовый в дорогу. За плечами — сумка, подарок Сергею. Он уже должен уходить, но ему хочется еще минутку побыть дома, с матерью.
— Можно и идти, — говорит он, а сам не двигается.
Мать тоже одевается: она всегда его провожает.
— Будь счастлив, сынок!
— Спасибо, мама. Берегите себя, — приказывает Василек, как настоящий хозяин.
— Себя береги, Василек.
— Хорошо. Я…
Он не договорил. Кто знает, чем может кончиться это его путешествие…
Он выходит из хаты. Предрассветная темнота так окутала землю, что в двух шагах ничего не видно.
— Идите домой, мама, простудитесь!
Мать молча провожает его за ворота.
Тут Василек останавливается:
— Возвращайтесь. Я пошел.
Мать целует его в свежую от утреннего холода щеку.
— Будь счастлив, сынок! Помоги тебе… — шепчут ее губы.
Василек идет, не оглядываясь, уверенный, что мать уже давно, послушавшись его, ушла домой. Да если бы и оглянулся, то разве увидел бы мать в темноте? Недвижная, словно тень, стоит она, прислонясь плечом к ушуле, и сухими глазами смотрит туда, куда ушел ее сын.