Роковая перестановка - Барбара Вайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По средам аптека закрывалась рано. Автобус довез Шиву до начала Пятой авеню, а дальше он пошел пешком мимо припаркованных машин, напоминавших бахрому, пришитую к тротуару, паба под названием «Боксер» и бакалейного магазина — у обоих заведений были заколочены окна. В прошлую субботу здесь была драка: она началась в «Боксере», когда бармен отказался наливать пьяному. Посетитель оказался с Ямайки, в результате, как рассказывали Шиве, произошел мини-мятеж — он с друзьями обвинил бармена в расовой дискриминации. Было побито много окон, и когда приехала полиция, кто-то уже приступил к переворачиванию машин. Из своего дома, сидя перед телевизором, Лили и Шива слышали, как грохотали автомобили, и Лили очень испугалась. Но вой полицейских сирен положил конец погрому.
В какой ужас пришел бы его отец, увидь он это! Он боготворил Англию, любил ее чистой любовью иммигранта, действительно добившегося успеха в жизни, нашедшего край с молочными реками и кисельными берегами — тот самый край, которого, как утверждали его соотечественники, не существует. Во многих отношениях ему повезло, что он умер. Мятежи случались еще при его жизни, но он был слишком болен, чтобы понять это. В его времена Лондон был чище, думал Шива; не было этого мусора на улицах, нигде не валялись пустые алюминиевые банки, никто их не наподдавал, их дребезжание по мостовой не стало характерным признаком ночи. Неужели за десять лет производство тары увеличилось? Или есть на улицах стали чаще? Или появилось больше детей, которым никто никогда не говорил, что нельзя бросать обертку на тротуар?
Неожиданно в его сознание резко ворвалось одно воспоминание. Он буквально услышал тягучий, с ленцой, голос этого представителя верхней части среднего класса, Руфуса Флетчера:
— В наши дни забраться в чей-то дом проще, чем вскрыть упаковку с бисквитами.
Кухня в Отсемонде, Вивьен в ярко-бирюзовом платье держит в руках огромный таз клубники; Руфус, голый по пояс, в рваных шортах, пытается проткнуть ножницами целлофановую упаковку на пачке бисквитов с заварным кремом. Плотная прозрачная упаковка рвется с громким хлопком, чуть ли не взрываясь, и бисквиты, ломаясь и разбиваясь в крошки, сыплются на стол, на пол. А Зоси сидит на краю стола, берет бисквит и целиком кладет его в рот, и кто-то — Эдам? Руфус? никак не вспомнить — говорит:
— Зоси такого же цвета, как бисквиты, — такая же матовая, гладкая и слегка подрумяненная.
В Отсемонде Шива ощущал себя цветным острее, чем где-либо. Хотя не острее, чем за прошедшие десять лет. Вероятно, он тогда сказал:
— А я, наверное, цвета имбирного ореха.
По средам Лили работала полный день, но за час обеденного перерыва ухитрялась забежать домой и приготовить ему обед, как и требовалось от правильной индийской жены. Она была одета в камизу[59] и шаровары, шею и плечи закрывала дупата[60] почти такого же цвета, как то бирюзовое платье, что он подарил Вивьен. Такой стиль одежды пугал его, озадачивал. Ее предки не из Пенджаба — так зачем она носит костюм пенджабских женщин? Чтобы быть не индуской, а самой Индией, он отлично это знал. Их отношение к этому было диаметрально противоположным. На его взгляд, ассимиляция — это единственный ответ. Разве умерли бы все эти европейские евреи, если бы ассимилировали, если бы диаспора не обособилась как нечто исключительное? Если бы у Шивы была мечта, то она олицетворялась бы идеальным миром из популярной песенки, которую он помнил с детства: там все расы плавились в одном тигле. Шиву не волновало, что при этом теряется многое: камизы и сари, религиозные праздники и филактерии, языки и традиции. Все это мелочи могут катиться в тартарары, если вместе с ними туда же покатятся газовые камеры и горящие машины.
— После работы я иду на урок бенгальского, — сказала Лили.
— Знаю. Я пойду, прогуляюсь и встречу тебя.
— Ой, зачем? Не надо.
— Я пойду, прогуляюсь и встречу тебя.
* * *Два пугающих звука встретили Эдама, когда он открывал дверь и входил в собственный дом: плач Эбигаль и телефонный звонок. Плач раздавался из гостиной, куда вела дверь слева, причем она была открыта; телефон звонил на столике у лестницы прямо перед ним. Не раздумывая, подчиняясь, вероятно, инстинкту, он подошел к телефону и взял трубку. Сразу же, до того как он сказал «Алло», его огорошила мысль, болезненная, как удар в грудь: «Я первым делом подошел к телефону, поставил ее на второе место, а на первое — телефон».
Звонили из полиции.
Энн быстро спустилась вниз и вбежала в гостиную. Чей-то голос в трубке произнес, что говорит инспектор полиции такой-то и можно ли им увидеться, чтобы «прояснить кое-какие моменты». Плач Эбигаль резко оборвался.
— Какие моменты? — спросил Эдам, потому что знал: именно такой вопрос и задаст невиновный человек.
— Объясню при встрече, мистер Верн-Смит.
Эдам спросил, когда инспектор хочет заехать.
— Уверен, вы согласитесь со мной, что лучшего времени, чем сейчас, не найти. Как вы смотрите на то, что мы встретимся, скажем, через полчаса?
— Ладно.
Энн вышла с Эбигаль на руках, Эдам поцеловал дочку и забрал ее у жены. Эбигаль — удивительная способность — выглядела так, будто никогда в жизни не плакала и вообще не знает, что значит плакать. Она счастливо, ангельски улыбалась; шелковистая, как у только что сорванной сливы, кожа на пухлых щечках была прохладной. Эдам это почувствовал собственной щекой.
— Господи, — сказал он, — я вхожу в дом и слышу одновременно и телефонный звонок, и ее плач, и первым делом подхожу к телефону. Что же я за отец?
Вот бы Энн поняла, что он доверяется ей, открывает душу своей жене, что это может стать началом еще большего доверия, его передачи самого себя в ее руки! Но Энн этого не поняла; она восприняла его слова как еще один симптом невротической поглощенности своим внутренним миром. Это раздражало ее.
— Да с ней ничего не случилось. Она расплакалась, потому что отшвырнула мишку и не могла до него дотянуться.
Эдам пожал плечами и прижал к себе Эбигаль. А вдруг его упрячут за решетку и он не сможет видеть ее много лет, лет десять, скажем? Естественно, это чепуха, это должно быть чепухой, просто из-за беспокойства он впадает в истерику. И еще он страшно устал. Возвращение в ту зону памяти, которая на целое десятилетие была похоронена и присыпана землей, — это утомительный процесс. Его вымотали собственные же мысли, он одержим тем, что было похоронено. Вот бы выпить, алкоголь может подействовать успокаивающе.
— Ты не могла бы сделать мне маленькую порцию виски с водой?
Энн изумленно посмотрела на него.
— С большим количеством воды. — Он извинялся. — Я не могу сделать сам, не спустив ее с рук.
Эдам сел на стул и усадил Эбигаль на колени. Сняв часы, он поднес их к ее уху и вспомнил — потому что на ее лице ничего не отразилось, — что часы новые, на батарейке, и, следовательно, не тикают. Тогда он дал дочке украшение с каминной полки, маленькую фарфоровую кошку. Эбигаль тут же сунула ее в рот. Эдама затошнило от безграничной любви к дочери; ему показалось, что эту любовь вытягивают из него клещами, и он со всей очевидностью понял — смешно думать, что в этом могут быть сомнения, — что прежде никогда никого не любил. Даже Зоси.
Ему принесли выпивку. Энн забрала у Эбигаль кошку и дала ей погремушку, которую только что вымыла и которая пахла специальным составом для стерилизации ее бутылочек и прочей утвари. Эдам сказал:
— Со мной хочет встретиться полицейский инспектор. Хочет поговорить о том доме, что мне оставил двоюродный дед.
— Когда?
— В каком смысле «когда»?
— Когда он хочет встретиться с тобой?
— Сейчас. — Он посмотрел на нетикающие часы. — Минут через двадцать.
— Ясно. А в чем дело, Эдам? Надеюсь, ты не вляпался ни в какие неприятности, а?
Иногда Эдаму казалось, что их разделяет гигантская пропасть. Он воспринимал жену всего лишь как посредника, произведшего на свет Эбигаль из его семени. Более того, он чувствовал, что совсем не знает ее. Это чужая женщина, которая пришла в дом за чем-то. Например, за пожертвованиями. Или агитировать за политическую партию или религиозную секту. Он не знает Энн, она совершенно чужая; даже лицо ему чуждо, это лицо его никогда не привлекало, он его не любил, оно не знакомо ему.
— Я мало что могу рассказать ему, — сказал он. — Я же не жил там. Ну, провел там недели две, а потом уехал в Грецию.
— Но ты же нанял кого-то, чтобы следил за домом?
— Вообще-то нет. Просто я так сказал отцу, чтобы он перестал приставать ко мне и обвинять в том, что я гублю дом. Откуда у меня были деньги, чтобы платить этому человеку? Я был на мели. Мне пришлось продать кое-что из мебели Хилберта, чтобы поехать в Грецию.
— Там нашли кости женщины и младенца.