Если ты есть - Александра Созонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бог создал людей и много всякого прочего помимо них.
Людей он одарил способностью, подобно ему, создавать.
Люди, от нечего делать, придумали много забавных, красивых, вредных и острых игрушек.
Любимая их игрушка называлась «смысл». Они носились с ней всегда и всюду и жить без нее не могли.
Если они случайно теряли ее, принимались верещать и метаться и успокаивались, только когда «смысл» находился.
Бог глядел на все это снисходительно, прищуренным, теплым глазом. Он продолжал улыбаться, даже когда игрушкой по имени «смысл» люди тыкали, словно огромной указкой, в небо или размахивали взад-вперед, разгоняя облака, и торжествующе кричали: «Там никого нет!!!»
Они так радовались и кричали, что чувствовали себя как маленькие сильные боги.
А тех, кто не играл в эту игрушку, кто сидел в уголке, трепетал и молился, Бог вообще не уважал.
Он не любил робких, а любил веселых и наглых.
* * *— Кем бы я ощутил себя в жизненном бульоне? — переспросил Валера. Его окружало три-четыре человека. Его всегда кто-то окружал. Или он прилеплялся к кому-то. — Ну, на мясо я не претендую. Пожалуй, пряности. Придающие всему терпкость и остроту…
Агни прикинула, что бы она ответила на подобный вопрос. Камушек! Такой маленький камушек в кипящем бульоне. Не разваривающийся, несъедобный. Грозящий сломать зуб! Ответ был хороший, но ее никто не спросил, и он вхолостую протанцовывал в голове.
Камушек не желал вариться в хмельном бульоне вечеринки, и уделом его было молчание.
Валеру зацепила за рукав отточенным маникюром очень высокая особа с открытой спиной и плечами. Агни прислушалась: ворох слов в непонятных, диковинных сцеплениях между собой. Одна строчка вырвалась из всех, задержалась в сознании: «Стою столбом, пуская пыль в глаза…» Графоманка? А может, у человека свой, непонятный для окружающих язык, личностный, своекровный?..
Валера слушал, ласково соучаствуя лицом.
Он был совсем чужой, Валера. Похожий на симпатичную голубую, с теплым климатом и экзотическими травами и цветами, чужую плакетку.
Он говорил, что ребенок — лучший вариант человека.
Он говорил, что всех женщин, бывших и будущих, любит, как одну. И что женщина — не человек, не единица, не целое, — а стихия. Подобная стихии воды или воздуха.
Он остерегался рассказывать ей сюжеты ненапечатанных сказок и повестей, ибо не раз приятели-литераторы крали у него образы. «Удачно найденный символ-образ — это больше, чем мысль».
Он дружил с лесбиянками. «Очень красиво у них это все получается — нежные, гибкие тела, тонко чувствующие малейший нюанс партнера».
Любил проституток. «Отличные товарищи, между прочим. Простые, открытые, щедрые».
Был религиозен. Его бог — радужный, аморфный, невнятный для него самого — не вмещался в понятия и слова. «Стоит только открыть учебник биологии, чтобы убедиться — Бог есть. Стоит только рассмотреть бабочку…»
Насчет Бога Агни, конечно, пыталась с ним спорить. Она оканчивала в этом году Антропологический лицей и могла бы подробным образом рассказать ему — и как устроена человеческая мозговая машинка, и с какой стати в обезьяне когда-то проклюнулись мышление и речь, и что есть самосознание… Но Валера, не кончавший вообще ничего, кроме средней школы, не желал ее слушать.
Он говорил, что если он и чудо, то не больше, чем какая-нибудь улитка или камень. Камень — он не меньше, не менее удивителен, чем человек.
От своего пантеизма он казался растворенным во всем, расплывчатым. Он был похож на водоросли, пушистые, ярко-зеленые, когда их перебирает поток воды.
* * * Сказка о гордынеПозвоночник слепил мне Создатель после долгих раздумий.
— А может, не нужно? — колебался он. — Зачем он тебе? Был бы ты аморфным, скользким, мягким — сколько преимуществ, только представь:
Захотелось кому-то плеснуть тебя в стенку — хлясть! А ты жив.
Захотелось кому-то поиграться с тобой, схватил, ладонь чуть покрепче стиснул — чтомп! А ты жив.
Захотелось кому-то…
Перечислял он долго. Правда, в это время лепил, время даром не шло.
— А ну как голову подымать станешь? — беспокоился он.
— А ну как загинешь, не успев размножиться, от ломкости структуры своей?
— А ну как…
Правда, в это время шлифовал. Почесывал дрожащие от экстаза пальцы.
— Э-эх… чувствую, намудрю я на свою голову…
Глаза его разгорались, разгорались, и… разгорелись, наконец. Не погасить!
* * *Агни устала от своего молчания.
Но от окружающих ее слов устала еще больше, Слова, слова, слова… Шуршание. Треск голосовых связок. Пена. Странно, но такое отношение к словам возникло у нее совсем недавно: когда она стала ходить со своими стихами по литобъединениям и прилитературным компаниям, когда вокруг нее зазвучала самодельная поэзия, филологические обильные споры… Агни ощутила вдруг, что выносить может теперь слова либо горячие, либо новые. И только. Горячие — когда человек живет на пределе и захлестывает своей жизнью, бешенством ли, любовью, удивлением… Или новые. Но это — такая редкость. Такие редкие, свежие, блистающие капли бытия.
Снова и снова вспоминалась — точнее, не уходила из сознания — маленькая заметка об одном японском художнике: он расстелил на асфальте бумагу и сиганул на нее с пятнадцатого этажа. Получилась картина. Предел самовыражения…
— …«Самовыражение личности, в итоге которого „я“ перебесится, выгорит до конца, размотается и исчерпается окончательно. И только после этого последует сверхличное и вневременное. Искусство будет преодолено, и художник созреет для того, чтобы стать святым», — назидательно цитировал кого-то сосед по дивану.
— …А вообще, Иннокентий, — раздавалось с другой стороны, — самоубийство я представляю себе несколько иначе. Шумный, красочный праздник, музыка, суета… Утомившись им, ты тихо, никого не потревожив, выходишь из зала в ночь. Прикрываешь за собой дверь… Вот что такое уход из жизни. Для меня.
— Кстати, — спросила жестковолосая девушка, — тебе говорили, что у тебя двойное дно?
— Первый раз слышу! — оживился сосед. — В самом деле?..
— Да. Потому что профиль у тебя расходится с фасом. Фас добрый, мягкий, простоватый такой. А профиль зловещий. Словно у хищной птицы или скупого старика. Это значит, у тебя двойное дно. У него, — она кивнула на мужчину в кожаной куртке, — тоже.
Агни вспомнила своего однокурсника, который утверждал, что у нее — тройное дно. То был стукач — смешной, толстый, дебильноватый. Все знали, что он стукач, с первого курса. На переменах он подходил ко всем группирующимся и старался подслушивать разговоры, рассказывал политические анекдоты для затравки, строчил на лекциях длинные отчеты… Как-то, для забавы, он рассортировал всех в группе: у кого одно дно — прозрачный, понятный ему, у кого два — раскусить труднее. Агни почему-то отвалил целых три…
А почему бы и нет? Добираясь до первого своего дна, она познает мир, человеческую психику. На втором — пишет. Стихи и сказки эти дурацкие, никому не понятные. На третьем… О, третье дно она и сама не может облечь в слова, постигнуть, третье дно — бездонная светлая бездна… Он не такой уж дурак, этот стукач, жалко, что сволочь.
Кто-то запел слабым, пьяным голоском под перебор гитары:
На веселе, на дивном веселея находился в ночь на понедельник.Заговорили травы на земле,запели камни, птицы загалдели…
Агни любовалась на графоманку с открытыми плечами. Какая она угловато-величавая… Грациозная. Линия шеи и ключиц должна, кажется, приводить в рабочий экстаз художника. У нее привычка — близко-близко подходить к собеседнику и смотреть на него в упор. При этом грозно и неумолимо противостоят черные зрачки с отходящими от них желтыми лучиками. Напоминающие два солнечных затмения.
Валера, кажется, тоже оценил ее прелесть. Стихи уже не слушает, а сам что-то втолковывает ей, светя грустно-мудрыми, словно у дедушки-пасечника, глазами, придерживает за локоток.
Несмотря на свою нелюбовь к словам, Агни пользовалась ими все чаще и чаще.
Помимо стихов и сказок, однажды она записала приснившийся ей сон. Сон назывался ПЛАВАНЬЕ.
…Плавная теплая вода окружала корабль, и солнце смешивалось с ее зеленью и солью, и парус из плотной ткани шумел наверху.
Земли не было вокруг, парус шумел, заслоняя солнце, и никто из них четверых, шестерых (или сколько их там было, она не помнила) не знал, откуда они, куда плывут и чем заполнять обрушившееся на них безбрежное время.
Невидимые рыбы проходили под килем, палуба поскрипывала под ногами, и сколько их там было — шесть? восемь?.. Никто не знал или не помнил, за что именно их осудили на бесконечность.