Рекенштейны - Вера Крыжановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик неохотно подошел.
— Ты плакал? Отчего? Ведь ты, казалось, был так доволен отъездом в замок? — спросил Готфрид, привлекая его к себе.
Отношения между воспитанником и воспитателем заметно улучшились. Поведение Танкреда поправилось, что позволило Готфриду отступить от своей строгости. Он старался развивать мальчика, забавляя его и доставляя ему всякие развлечения, подходящие к его возрасту.
— Да, я был доволен, — отвечал Танкред нерешительным голосом. — Но отчего вы стараетесь непременно рассердить маму? Она сейчас плакала горькими слезами при мысли, что я буду беззащитно предоставлен вашей жестокости.
— Право! Мама плакала. Я очень жалею ее, но не находишь ли ты, что ее опасения преувеличены? Ты отлично себя чувствуешь, несмотря на мою жестокость.
Танкред взглянул на него с простодушным удивлением, затем разразился чистосердечным смехом. Но через минуту, приняв снова серьезный вид, он озабоченно спросил:
— Скажите откровенно, месье Веренфельс, отчего вы ненавидите маму? Она так красива, и все так любят ее. На прошлой неделе я сам видел, как дон Рамон стоял перед ней на коленях и глядел на нее такими глазами, будто хотел ее съесть. Я не понял, что он говорил; что-то такое о смерти, о любви, о разбитом сердце. Но у него был такой смешной голос.
— А что мама отвечала на эти шутки дона Рамона? — спросил Готфрид, охваченный неприятным чувством.
— Она сказала: «Встаньте, дон Рамон, и сядьте на стул, а то я сейчас уйду от вас». Тогда он встал, целовал ей руки и, кажется, плакал. Она рассмеялась и сказала ему: «Потерпите, может быть, потом…» дальше я не помню.
— Танкред, — сказал Готфрид глухим голосом, — не говори никогда никому, что ты мне рассказал, особенно не говори папе и Арно. Это шутки, которых ты не понял, и, дурно перетолкованные, они могут причинить неприятности.
— Хорошо, буду молчать. Но вы мне не сознались, отчего вы ненавидите маму. Она говорит, что вы враждуете с ней из-за меня, но я ведь теперь вежлив и прилежен, за что же вам ссориться? Мама всегда то краснеет, то бледнеет от злости, когда я о вас говорю; а между тем то и дело расспрашивает меня о вас. Я все, все должен ей рассказывать, что вы делаете, что говорите и даже кому пишите. Вы, верно, обидели ее. А, вот и вы теперь покраснели, — воскликнул вдруг Танкред, всматриваясь подозрительно в своего воспитателя.
— Это от удивления, что графиня так дурно судит обо мне, — отвечал Готфрид, вставая. — Могу тебе сказать по совести, что у меня нет ненависти, к твоей матери, и я искренне желаю видеть счастливыми как ее, так и твоего отца. А теперь, милый мой, ступай спать.
Он поцеловал его, и ребенок, снова веселый и беззаботный, таким же искренним поцелуем ответил ему. Но оставшись один, молодой человек еще долго думал о странном и тяжелом положении, в которое поставила его злополучная любовь Габриэли.
На следующий день после приезда в Рекенштейн Веренфельс отправился к судье, с которым вел деятельную переписку в течение зимы. Лицо Жизели озарилось такой радостью при виде его, что у молодого человека не осталось никакого сомнения насчет чувств, которые он ей внушил. Молодая девушка очень похорошела. Ее кроткое личико, чистый, откровенный взгляд голубых, как незабудки, глаз, девственная невинность, которая отражалась во всем ее существе, — все это в первую минуту подействовало на Готфрида, как живительный воздух полей после удушливой атмосферы теплицы.
Но в тишине и уединении ночи он размышлял, сравнивал, строго испытывал свое сердце и не без ужаса признался себе, что незаметно увлекся на опасный путь, привык к тайной заманчивой борьбе с утонченным кокетством, с пылкой страстью, против которой он всегда должен быть настороже.
Готфрид был энергичной деятельной натурой. Он твердо вознамерился жениться на Жизели, чтобы смирить безумную страсть графини к нему. Узнав, что сердце его занято другой, гордая, прихотливая женщина забудет его, а он найдет в обязанностях мужа и отца ограждение от праздных мыслей.
Ему хотелось обручиться до возвращения Габриэли. И вот однажды, когда Танкред, счастливый полученным позволением, пошел с женою судьи в погреб пробовать сыр и помогать ей снимать сливки с молочных кринок, Готфрид воспользовался своим tete-a-tete с Жизелью, чтобы сделать ей предложение. Простыми, прочувственными словами он спросил ее, согласна ли она быть его женой, матерью его маленькой Лилии, будет ли она довольствоваться трудовой и скромной жизнью, которую он мог ей предложить, причем сообщил ей свои планы на будущее. Жизель слушала его, трепеща от счастья и волнения. Подняв на него свои чудные глаза, полные слез, она сказала тихим голосом:
— Я люблю вас, Готфрид, и ваш ребенок будет мне дорог, как мой собственный. Жить для вас, трудиться, чтобы усладить и украсить ваше существование, — такое огромное счастье, что я не смела никогда о нем мечтать. Не знаю, сумею ли я, простая несведущая девушка, составить ваше счастье, но достигнуть этого будет целью моей жизни.
Тронутый и признательный Готфрид привлек к себе и поцеловал свою невесту, давая себе мысленно клятву любить ее неизменно и энергично, отогнать прочь обаятельный образ, который пытался возникать между ним и русой головкой Жизели. В тот же вечер он заявил судье и его жене, что просит руки их племянницы. Предложение было с радостью принято. Молодой человек просил их только сохранить это в тайне, пока он не сообщил о своем намерении графу. Они обещали, и, таким образом, никто, даже Танкред, не узнал о важном событии, происшедшем в жизни воспитателя.
Отсутствие графа было более продолжительно, чем предполагали, и лишь через три недели он приехал с женой, с сыном и молодым итальянским художником, приглашенным, чтобы написать несколько портретов для фамильной галереи.
Арно казался печальней и еще бледней, чем месяц тому назад. Отец его был мрачен, озабочен и раздражителен. Неудовольствие его достигло крайних пределов, когда он узнал, что дон Рамон де Морейра, от которого он надеялся, наконец, отделаться, приобрел себе недалеко от Рекенштейна имение, где уже шли деятельные приготовления к его приезду.
Что касается Габриэли, она тоже побледнела, была нервна, утомлена и равнодушна. Готфрида она приняла холодно и, казалось, едва замечала его. Единственный человек, который, по-видимому, забавлял ее немного, был живописец; его блестящий разговор, исполненный интереса, изящные, приличные манеры делали его присутствие в доме приятным.
Гвидо Серрати — так звали итальянца — был красивый молодой человек, лет около 30. Его правильное лицо имело несомненное сходство с портретом Цезаря Борджиа, писанным Рафаэлем; но его утомленные черты, несколько преждевременных морщин в углах рта показывали, что он не был чужд и буйных страстей той же исторической личности, на которую так походил своей наружностью.