Очередь - Ольга Грушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в ту первую ночь танцовщиков на месте не было: мой полет прервал кто-то другой, мне не знакомый. Когда дыхание перестало разрываться в моей груди, я увидела, что он все еще стоит рядом, наблюдая за мной из закулисного сумрака, и я узнала в нем одного из парнишек, нанятых зажигать свечи. Приглядевшись внимательнее, я поняла, что это не подросток, а молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех. У него было печальное лицо, выразительные губы, неожиданно зеленые глаза. Когда он заговорил, казалось, что он повзрослел еще на несколько лет.
— Спасибо вам, — произнес он, и я уже знала, кто он.
Это вам спасибо, попыталась сказать я, но не смогла, потому что вдруг мне хотелось плакать. Но на этом месте, как уже не раз бывало, голос начал растворяться, ускользать от Александра, путаться с его снами, потому что этот загадочный зажигатель свечей оказался не кем иным, как композитором-затворником Игорем Селинским, и скоро, набравшись храбрости, Александр уже задавал вопрос, по-прежнему не дававший ему покоя: откуда старик все это про вас знает, как он проведал всю вашу подноготную, и Селинский, чье лицо уже не походило на лицо, а превратилось в танцующее, трепетное пламя свечи, ответил, и голос его легким дуновением пронесся в голове у Александра: «Он все про меня знает, ибо он — это я, и ты — это тоже я, потому что меня нет», а потом луна померкла и умерла, и Александр наконец-то заснул крепким сном.
На другое утро — это было последнее воскресенье мая — отец перехватил его в коридоре.
— У тебя ведь экзамены на носу, верно? — спросил он. — Наверное, придется мне подежурить ночами недельку-другую, чтобы тебе не отвлекаться. Ты и так в этой очереди массу времени убил.
— Ладно, давай сегодня еще постою — и все, — небрежно бросил Александр. — Мне надо… это…
Он лихорадочно выдумывал какой-нибудь предлог, но отец уже кивнул и оставил его в покое; он явно думал о чем-то другом.
В тот вечер продолжал лить дождь. Виктор Петрович сражался с огромным хлопающим зонтом и кашлял сильнее обычного. Александр дожидался удобного момента, чтобы завязать разговор. За полночь его дружки сгрудились в кустах и в свете карманного фонарика принялись разглядывать какие-то мелкие вещицы, тускло поблескивающие на чьей-то ладони, а потом заспорили о чем-то, невразумительно, но жарко; голос Николая громыхал над остальными. Александр обернулся, уклоняясь от голых спиц терзаемого ветром зонта над головой Виктора Петровича.
— А что вы в парк не приходите? — выпалил он и немедленно содрогнулся от звука своего по-детски ноющего голоса.
— Виноват, — ответил старик. — Чувствую себя неважно. Видимо, придется и здесь пару ночей пропустить. Мне постельный режим прописали — в такую погоду кости ломит. Но если у вас будет желание поговорить, милости прошу ко мне в гости. Сейчас адрес черкну.
Александр держал над головой Виктора Петровича зонт, который так и норовил улететь в мглистую сырость, а старик тем временем пытался что-то написать. Получив от него мокрый от дождя клочок бумаги, Александр повертел его в руках. Это был обрывок нотной записи. Ему в глаза бросился скрипичный ключ — единственный знак, усвоенный им из нотной грамоты, которую безуспешно вдалбливал ему отец; на нижней завитушке расплывалась дождевая капля.
«Заходите в любое время» — нацарапал Виктор Петрович на оборотной стороне, поверх адреса.
Из темноты приближался Николай, окликая Александра.
Поспешив спрятать записку в сумку, он торопливо, вполголоса спросил:
— Так откуда вы знаете про Селинского?
Он уже отвернулся, когда старик склонил голову и прошептал:
— Селинский мне пишет.
6— Ну, что вы там разведали?
— Да ничего. Не желает отвечать. Занята, говорит.
— Чем, интересно, она занята? Билеты не продает, сидит себе, как клуша.
— Видимо, баланс подбивает или табель заполняет. А физиономия прямо зверская — наверняка не просто так. Или вяжет сидит… А я, между прочим, опять этого старикашечку видела, он, похоже, здесь круглые сутки торчит, днем и ночью. Неужели один, как перст, даже подменить некому?
— Вы кого имеете в виду — седьмой номер? Вид у него довольный, улыбается. Может, блаженный. А так-то говоря, куда ему деваться? В очереди хоть время скоротает.
— Верно, верно. Я и сам иногда думаю, как бы этим все не ограничилось.
— Как это понимать?
— Ну, вдруг ни на какой концерт билетов вообще не будет?
— Вы в своем уме?
— Что он говорит? Я плохо слышу.
— Говорит, билетов не будет.
— Что?!
— Распроданы, что ли?
— Как такое может быть, неужели в другом киоске…
— Да нет же, нет. Вы меня не так поняли. Я говорю: по городу таких киосков сотни, чем только не торгуют — и всюду очереди, понимаете?
— К чему это он клонит?
— Да он псих, нашли кого слушать!
— Вот я и говорю: это весьма удобный способ манипулировать нашим временем, вы не находите? Нас тысячи: одним нужны чулки, другим симфонии. А что если чулок, фигурально говоря, нет и симфоний тоже нет? Что если это всего лишь способ дать гражданам занятие и надежду — дешевое решение проблемы досуга?
— Какой идиотизм — считать, что государство содержит целую сеть обманных киосков, чтобы мы убивали время в ожидании того, чего нет в природе.
— Нет-нет, зачем же так буквально, я философски рассуждаю. Это метафора, метафора жизни, понимаете?
— Уж не знаю, какая такая метафора, по мне — клевета на наш строй. Советую потише…
— Я лично не слушаю. Не слушаю — и все. Если меня спросят — я вообще ничего не слышала!
— Господи, сил моих больше нет. Сейчас подойду к этой бабе и потребую ответа. Ей наверняка известно, когда эти чертовы билеты привезут.
Часть третья. Лето
1Вечера раннего лета были полны тихим сиянием — последними, мягкими отблесками медленно гаснущего дня.
— У июньских дней — двойное дно, — сказала ему Софья в их первое ночное дежурство, — вы не замечали? Казалось бы, вот-вот стемнеет — и тут выдвигается потайной ящичек, где хранится свет.
После десяти вечера потайной ящичек задвигался, неслышно щелкнув, и разом наступала темнота.
— Как будто кто-то чернильницу опрокинул, — сказала она в тот же самый вечер, глядя в небо.
Заметив легкое биение в ложбинке, которая темнела у нее под шеей, там, где расстегнулась верхняя перламутровая пуговка ее кофточки, Сергей поспешил отвести взгляд. Вечерняя смена уже растекалась по домам; он проводил глазами Павла и Владимира Семеновича, увлеченных беседой. Очередь постепенно теряла четкие контуры, превращаясь в бесформенную, подвижную массу, а потом и вовсе распадаясь на островки расплывчатых фигур, присевших на кромку тротуара или сгрудившихся под деревьями, где над темными делами воровато металось пламя зажигалок. Звякали стаканы, вспыхивали огоньки папирос; он услышал, как где-то впереди завязалась потасовка. Только сейчас он осознал, что уличный фонарь перегорел, и, видимо, не сегодня; и по мере того как знакомые декорации его вечерних бдений — забор, пятиэтажки, приклеенный к бледному небу силуэт церкви — отступали все глубже в растекающуюся ночную тьму, он видел, как перед ним рождался совершенно другой, неузнаваемый город, чуждый, даже смутно враждебный, размерами больше прежнего, чьи невидимые просторы сулили непредсказуемые, таинственные происшествия и переживания.
Ему казалось, что течение относит его все дальше и дальше от причала.
— Сергей Васильевич, перекусить не хотите? — окликнула Софья.
Сойдя с тротуара на газон, она устроилась прямо на пятачке чахлой травы и смотрела на него снизу вверх. Он заколебался. Накануне лил дождь, и земля еще не просохла; его беспокоило, что на брюках наверняка останутся травяные пятна. Но она продолжала смотреть на него выжидающим взглядом, и его вдруг охватила невыносимая мысль: еще не хватало, чтобы она подумала: положительный, солидный, правильный дядечка под пятьдесят… Он шагнул к ней и, бросившись на землю, растянулся на спине и уставился в небо, на фонарный столб, над которым маячило неясное облако мертвой лампы, на деревья, которые при свете дня были низкорослыми, изрезанными перочинным ножом, а теперь превратились в черный шорох невидимой листвы у него над головой.
— Что может быть прекраснее, чем лежать вот так летом на траве и смотреть на звезды? — воскликнул он; и, как ни странно, эта ходульная, слащавая фраза, пародия на саму себя, и в самом деле отчасти выразила те чувства, которые владели его душой.
Софья покосилась на него и, слегка хмурясь, начала рыться в сумке.
— Чем богаты, тем и рады, — сказала она, разворачивая пакет.
В смущении он сел, пробормотал какую-то благодарность, неловко принял у нее кусок хлеба — и тут они мимолетно соприкоснулись руками, и невидимый город у них за спиной сделался еще более непроглядным и необъятным, еще более таинственным.