Убить Троцкого - Юрий Маслиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не ища приключений, Михаил нырнул в ближайшую подворотню и проходными дворами, известными ему с детских лет, через десять минут вышел к трактиру, который, к счастью, несмотря на тяжелые времена, пока еще был открыт.
«Железная рука военного коммунизма еще не дотянулась до окраин империи, да и большевики, наверное, тоже любят вкусно покушать», – усмехнулся про себя Михаил, толкнул дверь и спустился по лестнице в зал. В дымном табачном полумраке, выбрав себе место за полузасохшей пальмой в огромной кадке, он сел по привычке лицом ко входу и прислушался. За колонной, через столик от него, раздавался знакомый азартный голос:
– Николашка – сволочь, мученик хренов, войну проиграл, великую страну окунул в хаос и разруху, мелкоуголовную шпану допустил к власти… В нашей стране нужно быть диктатором без интеллигентских сюсюканий. Тонка кишка – убирайся на хрен с престола. Императоры-чистоплюи в России не проходят. Шлепнул бы гада своей рукой, да большевички это сами сделают, хотя им бы Николашке в ножки поклониться за его сопливо-мягкосердечное отношение к революционерам. Либерал сраный…
«Ну Лопата, как всегда, в выражениях не стесняется», – решив дослушать, Михаил тут же узнал голос второго собеседника – Сашки Блюма:
– Знаешь, Женя, мне плевать на причины, которые привели к этому бардаку, а вот с результатом я не намерен мириться. Меня тошнит от этих новых хозяев жизни, которые хотят разрушить все, чем мы жили. Ты только взгляни на этих хамов!..
Реплика была обращена к входящим в зал чекистам, одетым в кожу, и выражением своих лиц – самодовольных, глумливо-бессмысленных, чем-то неуловимо напоминавших Михаилу не раз встречавшихся ему бандитов-шестерок на Хитровом рынке в Москве. Глядя на эти рожи, он понял, что столкновения не избежать. Хорошо зная замашки ревтрибунальцев, скорых на расправу и в конце конфликта ставящих свинцовую точку, Михаил чуть переместился вправо, чтобы видеть всю картину и, в случае необходимости, подстраховать своих друзей, которых он не видел несколько лет.
Одетый в широкую расхристанную студенческую тужурку Женька Лопатин, огромный и обманчиво-рыхловатый, с добродушным выражением лица, свойственным очень сильным людям, и маленький элегантный Саша Блюм в костюме английского покроя – они внешне походили на типичных безобидных российских интеллигентов, презираемых «новой властью», старающейся подтвердить высказывания Ульянова-Ленина о том, что любая кухарка может управлять государством. Поэтому патруль харьковской Чека, ничего не опасаясь, развязно не подошел, а именно подвалил к столику друзей, заметив оскорбительный, с их точки зрения, жест Блюма.
Из хора нестройных голосов выделялись реплики: «Покажь документ… шлепну эту белую сволочь… в ревтрибунал их…» Один ретивый детина, пытаясь схватить маленького Сашу за шиворот, нарвался на удар локтем в живот, сразу согнулся пополам и, упав на пол, захрипел. Пошла потеха. Мгновенно упершись руками в стол, Блюм, оттолкнувшись, заехал двумя ногами в наглую морду второго детины. Одновременно Лопатин двумя боковыми ударами послал в нокаут чекистов, стоящих по бокам от него. Михаил, уже с самого начала просчитавший ситуацию, метнул две тарелки, первой попав в основание черепа одному, а второй – в шею другому мастодонту, и сразил наповал обоих чекистов, пытавшихся вытащить оружие. Но выстрел все-таки раздался. Это последний патрульный, стоявший чуть в стороне, успел выхватить револьвер и запустил пулю в потолок, получив от Муравьева удар в висок, нанесенный в прыжке внешней стороной стопы. Звон брызнувших осколков люстры слился с обычным в таких ситуациях женским визгом, грохотом падающей мебели, звоном разбитой посуды. Все это произошло практически за секунды, и Михаил, только крикнув онемевшим товарищам: «Сматываемся!» – ринулся к выходу, по пути сметая двух военных, попытавшихся преградить ему дорогу. За ним кинулся Сашка Блюм. Замыкал эту так называемую передислокацию громадный Женька, не преминувший по пути пнуть все еще хрипевшего первого пострадавшего, отчего тот, пролетев пару метров, снес идущего с подносом заказов полового[3].
– Пообедали, – бросил Женька и с легкостью, удивительной для его большого тела, пулей вылетел на улицу.
Но приключение еще не закончилось. Лопатин с ходу врезался в груду тел, навороченных уже Блюмом и Муравьевым из чернобушлатных братишечек. Эти морячки, на свою голову, проходили мимо трактира в поисках Михаила, указанного красномордым попутчиком, и попытались остановить его. Евгений, внеся немалую лепту в эту свалку, вместе с друзьями понесся вниз по улице, свернув в конце ближайшего квартала. Переулками ребята выбрались на площадь, где запрыгнули в подвернувшийся трамвай, оставив далеко позади бессмысленные выстрелы вдогонку, целую кучу разбитых челюстей, поломанных рук, ног и ребер.
– Пообедали… – еще раз хмыкнул Женька, тиская в своих медвежьих объятиях невесть откуда и очень кстати взявшегося друга, и тут же предложил продолжить обед у своих родителей.
Старший Лопатин работал в военном госпитале, поэтому в эти трудные времена семья не нуждалась, так как хорошие хирурги ценятся в любом обществе. Ему, несмотря на военное время, оставили даже лошадь и дрожки. Женька же, хотя и закончил медицинский факультет в 1917 году, не захотел работать на большевиков. Как раз в трактире он вместе с Блюмом, который тоже хлебнул окопной жизни и прошел путь от вольнопера[4] до корнета, зацепив попутно крест на грудь и пулю в плечо, рассуждали – куда пойти, куда податься.
Михаил, отказавшись обедать, попросил одолжить ему дрожки, пообещав приехать в Харьков через несколько дней. От друзей он узнал, что его отцу как известному ученому-ориентологу и внуку декабриста Муравьева большевики оставили дом в имении, конфисковав, а проще говоря разграбив, все остальное.
Покрыв за четыре часа расстояние от Харькова до Светлого (так называлось имение родителей), Михаил в сгущавшихся сумерках уже подъезжал к дому своего детства. На всем – конюшне, ангаре для аэроплана, тренировочном центре и других хозяйственных постройках – лежала печать разорения. Многие постройки были разобраны по кирпичам местными жителями для своих нужд, а некоторые просто сожжены. Этот вандализм уже не поражал его. За время войны и революции он насмотрелся всякого, из чего разоренные дома – было не самое страшное.
Свет, зажженный только на первом этаже – да и то не во всех окнах – небольшого, но аккуратного дома, построенного в псевдомавританском стиле, тускло исходил от керосиновых ламп. По-видимому, шум подъехавшего экипажа услышали, так как, не успев еще привязать поводья к перилам крыльца, Михаил увидел, как из распахнутых дверей к нему уже неслась его старшая сестра Даша. Тут же повиснув у него на плечах, она закричала:
– Мишка приехал! Мама, папа, Миша приехал! – и начала чмокать его в щеки, как делала всегда, когда он был ребенком, а она уже курсисткой и приезжала домой на каникулы.
Даже в траурном одеянии (муж ее недавно погиб) Даша поражала красотой, свойственной молодым и очень здоровым людям. Глаза ее весело лучились, и вся ее порывистая фигура напоминала Мише юную, проказливую Дашу-курсистку.
Так, с повисшей на шее сестрой, придерживая ее за талию, Михаил вошел в прихожую, куда из залы стремительно выходила их мать. Увидев сына, Елена Андреевна, уронив руки, резко остановилась и, казалось, одними губами протяжно прошептала, делая паузы между словами:
– Сынок, живой, маленький мой… – и именно в этих коротких промежутках особо ярко прорывалась тоска, страх за него и радость встречи.
Михаил, подхватив мать, прижав ее к себе, так никого и не отпустив, вошел в большой зал и не узнал его. Некогда элегантно-строгое убранство было нарушено: в камине догорали бумаги, везде в хаотическом беспорядке стояли баулы, в углу валялись пустые позолоченные картинные рамы и сваленные грудой книги.
Возле камина с папками в руках стоял сухопарый, костистый, хотя и постаревший, но все еще стройный отец. Есть люди, чьи лица в старости приобретают ту высокую утонченность, которая свойственна одухотворенным личностям, а глубокие морщины не портят, а напротив – отражают внутреннее благородство и силу характера. К этой категории породистых людей относился и Николай Михайлович Муравьев, который, ничем не выдав своей радости, бросил очередную папку в огонь и спокойно, еще сильным, сочным голосом произнес:
– Ты, как всегда, появляешься вовремя, сынок, – после чего подошел и, обняв сына, добавил: – Мы все очень ждали тебя, наконец-то…
Несмотря на холодность, свойственную отцу в проявлении чувств, по глазам, по тону, с каким были произнесены эти сухие слова, по последней фразе, по этому «наконец-то» – Михаил почувствовал всю силу отцовской любви к нему. И пронзительная нежность к сестре, к еще очень красивой и родной матери, к отцу – все это сжало его сердце, но, как всегда, стараясь подражать отцу в сдержанности, он спросил: