Утешительная партия игры в петанк - Анна Гавальда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я кивнул головой в сторону «Дюбуа», художественного салона на улице Суффло.
— Если б ты знала, сколько часов я провел у этой витрины, пуская слюни… Мне хотелось купить здесь все. Все. Бумагу, кисти, тюбики Rembrandt… Однажды я даже видел, как оттуда выходил Жан Пруве. Ты представляешь, Жан Пруве! Так вот, в то время я уже наверняка ходил вразвалочку и мурлыкал, что «Иисус был моряком» и тому подобное, это точно… Пруве… подумать только…
— Кто это?
— Пруве? Гений. Не просто гений, он… Провидец… Мастер… Фантастический человек… Я тебе покажу, о нем столько всего написано… Но это потом… А что до нашего с тобой приятеля… Больше всего мне нравился его Famous Blue Raincoat.[7] У тебя есть?
— Нет.
— Господи! И чему вас только в школе учат? Я ей бредил, этой песней! Бредил! Кажется, даже кассету испортил, из-за того что без конца перематывал…
— И что же в ней было такого выдающегося?
— Уф, даже и не знаю… Надо бы послушать ее сейчас, насколько помню, она была про парня, который пишет одному своему старому другу… Тот когда-то увел у него жену, и он говорит ему, что, кажется, простил… Что-то там еще было про прядь волос и мне… да ведь я же ни к одной девушке подойти не смел, я был такой увалень, неловкий, несуразный, к тому же угрюмый, ну просто до слез, так вот мне эта история казалась супер, гиперсексуальной… В общем, словно бы для меня написанной…
Я смеялся.
— Я тебе больше скажу… Я тогда выпросил у отца его старенький Burberry, хотел его перекрасить в синий, но из этого ни черта не вышло. Цвет получился гнуснейший: мутно-зеленый. Прямо срань гусиная! Ты даже не представляешь…
Теперь смеялась она.
— Ты думаешь, это меня остановило? Как бы не так. Я напяливал его, поднимал воротник, хлястик по ветру, руки в рваные карманы и вперед…
Я изобразил ей шута горохового, которым был тогда. Питер Селлерс[8] в свои лучшие годы.
— … таинственный, неуловимый, широким шагом рассекая толпу, а главное — в упор не замечая якобы косившихся на меня людей, которым, впрочем, не было до меня никакого дела. Ха! Думаю, папаша Коэн в своем дзен-буддийском ашраме на Лысой горе очень бы позабавился, увидь он меня, уж можешь мне поверить!
— А что с ним стало?
— Ну-у… Вроде он еще не умер…
— Да нет — с плащом…
— А, плащ-то! Канул в Лету… Как и все остальное… Спроси вечером у Клер, может быть, она помнит.
— Ладно… Песню я тебе скачаю…
Я нахмурился.
— Эй, ты чего? Только, пожалуйста, не надо меня грузить! Твой Коэн не обеднеет.
— Ты же прекрасно знаешь, что дело не в деньгах… Все гораздо серьезнее…
— Стоп. Знаю. Все уши прожужжал. Если на свете не останется художников, не будет и нас и все такое.
— Вот именно. То есть мы будем, но наши души умрут. О, смотри, как кстати!
Мы оказались напротив «Жибера».[9]
— Заходи, куплю тебе его, мой прекрасный мутно-зеленый плащ…
Подойдя к кассе, я нахмурился. На стойке неизвестно откуда появилось еще три диска.
— Видишь ли! — она бессильно развела руками, — эти я тоже собиралась скачать…
Я заплатил, и она скользнула губами по моей щеке. По быстрому.
Мы вновь влились в людской поток бульвара Сен-Мишель.
— Матильда, — рискнул я.
— Yes.
— Можно один нескромный вопрос?
— Нет.
Мы прошли несколько метров, она натянула капюшон:
— Я тебя слушаю.
— Почему ты стала так ко мне относиться? Так…
Молчание.
— Как? — голос из-под капюшона.
— Ну не знаю… как-то уж слишком банально… слишком меркантильно, что ли… Достаю кредитку и удостаиваюсь знака внимания — нежного поцелуя… Хотя нежного, конечно, громко сказано… скорее, небрежного… Да… Хм, и сколько же он стоит, твой поцелуй?
Я открыл кошелек и проверил чек.
— Пятьдесят пять евро шестьдесят сантимов. Отлично…
Молчание.
Вышвырнул чек в водосток.
— И опять же дело не в деньгах, мне было приятно подарить тебе эти диски, но… как бы мне хотелось, чтобы ты просто поздоровалась со мной утром, когда я приехал, мне… мне бы так этого хотелось…
— Я поздоровалась.
Я дернул ее за рукав, чтобы она на меня посмотрела, поднял руку и вяло пошевелил пальцами, напомнив ей ее равнодушный жест. Вернее, ее равнодушие.
Она резко отдернула руку.
— Причем, это касается не только меня, — продолжал я, — с матерью ты ведешь себя также… Каждый раз, когда я звоню ей бог знает откуда и мне так важно, чтобы она… Но она говорит только о тебе. О твоем к ней отношении. О ваших ссорах. О том, что ты постоянно ее шантажируешь, одаривая вниманием только в обмен на наличные… Никак иначе…
Я остановился и опять придержал ее.
— Скажи мне. Что происходит? Что мы делаем не так? За что ты нас так? Я все понимаю… Переходный возраст, трудный период в жизни и все тому подобное, но это ведь ты… Ты, Матильда… Мне казалось, что ты умнее… Считал, что тебя это не коснется. Ты же у нас вроде смышленая девушка, а туда же, пополняешь статистику…
— Ну так ты ошибся.
— Вижу…
«Которую мне так трудно было приручить…» Почему, сидя утром над чашкой кофе, я подумал об этом в прошедшем времени? Только потому, что она потрудилась засунуть капсулу в кофеварку и нажать на зеленую кнопку?
Мда… Бред какой-то…
И все же…
Сколько ей тогда было? Лет семь, восемь от силы, она проиграла в финальном заезде… Как сейчас вижу: швыряет в канаву жокейскую шапочку, опускает голову и кидается ко мне. Уффф. С разбега прямо в живот. Да с такой силой! Мне пришлось даже за столб уцепиться, чтобы не упасть.
Потрясенный, одуревший, задыхающийся от волнения, не зная куда девать руки, я только распахнул пальто и укрыл ее полами, а она заливала мне рубашку слезами и соплями, прижимаясь что было сил.
Можно ли сказать, что я тогда впервые ее обнимал? Пожалуй, да.
В первый раз в жизни… Когда я говорю, что ей было лет восемь, наверняка ошибаюсь: с датами я не в ладах. Возможно, это было и позднее… Боже мой, сколько лет прошло!
Но тогда я все же держал ее в своих объятьях. Я закрыл ее всю целиком своим пальто и мы долго так простояли, хотя ноги у меня замерзли и ныли, а вскоре и вовсе оцепенели на этом чертовом нормандском ипподроме, но я защищал ее от всего мира и блаженно улыбался.
Позже, в машине, когда она свернулась калачиком на заднем сиденье:
— Слушай, а как его звали, этого твоего пони? Фисташкой?
Молчание.
— Шоколадка?
Мимо.
— А, вспомнил: Пончик!
— …
— Эй? И чего ты, скажи мне, ждала от паршивого глупого пони, которого к тому же зовут Пончиком?… А? Ну правда?! Он же вообще в первый и последний раз в жизни дошел до финала, твой жирный Пончик, поверь мне!
Я нес что попало. Лез из кожи вон и даже не был уверен в кличке. Кажется, того пони все-таки звали Арахисом. Неважно, она все равно отвернулась. Я поправил зеркальце, сжав зубы.
Мы встали ни свет ни заря. Я устал, продрог, у меня было полно работы, вечером я должен был быть в офисе, чтобы провести там не знаю какую по счету бессонную ночь. И вообще я всегда боялся лошадей. Даже маленьких. Больше всего — маленьких. Аяяяй… А тут еще эти чертовы пробки. Я мрачно размышлял, нервный, взвинченный, готовый взорваться, как вдруг:
— Иногда мне хотелось бы, чтобы моим отцом был ты… — вдруг обрушилось на меня.
Я ничего не ответил, боясь все испортить. Я не отец тебе, или я как отец тебе, или я лучше отца, или нет, ну то есть, я… Уфф… Мне казалось, что своим молчанием я выражу все это гораздо лучше.
Но сегодня… Когда наша жизнь так изменилась… так, что в стодесятиметровой квартире стало тяжело находиться, взрывоопасно. Сегодня, когда мы с Лоранс уже почти не занимаемся любовью, когда я теряю по иллюзии в день и по году жизни за день стройки, когда я говорю с малышкой Снупи, а она меня не слышит, и чтобы добиться ее внимания, я должен доставать свою кредитку, — сегодня я жалею, что не включил тогда «аварийки»… Я должен был сделать это, конечно, должен. Съехать на полосу для аварийной остановки — удачней не скажешь, — выскочить в ночь, распахнуть ее дверцу, вытащить из машины за ноги и крепко-накрепко сжать в объятьях.
И ведь мне ничего не стоило это сделать!
Ничего, ведь мне даже не нужно было бы ничего говорить… В общем именно так я представляю себе, как это могло бы произойти: без слов, но то, что надо. Потому что со словами, черт побери, со словами у меня всегда были проблемы. Никогда не отличался красноречием…
Никогда.
И вот теперь, когда мы вместе с ней идем мимо решеток Медицинского института, и я вижу, каким мрачным, напряженным и чуть ли не уродливым стало ее лицо из-за одного единственного вопроса, который я ей задал, чего обычно никогда не делаю, я думаю о том, что и теперь, судя по всему, мне лучше было бы промолчать.