Тайный порок - Джон Толкиен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно, что фонетические пристрастия (творческий подход к фонетике) играли не слишком значительную роль, поскольку невбош воспринимался всего лишь как «шифр» на основе родного языка, в котором все фонетические изменения с первого взгляда кажутся случайными, произвольными и противоречивыми. Вдобавок у создателей невбоша не было ни малейшего «фонетического опыта»; ни о чем подобном они и не помышляли. Однако им удалось, должно быть бессознательно, провести ряд элементарных фонетических параллелей; изменения затрагивали в основном группы согласных, например, дентальные: d, t, p, th и т. д. Dar означало there, do — to, cat — get, volt — would. В других случаях мы, опять же инстинктивно, ощущали, что, скажем, у m и n есть нечто общее — они произносятся в нос и резонируют, отсюда замена второго на первое: ym — in; кстати сказать, схожее явление наблюдается и в традиционных языках (в том же греческом), и в поэзии — лично мне ничуть не режет слух ассонанс «м-н» в рифмовке.
На невбош, кроме того, оказали огромное влияние те языки, которым нас учили, — назовем их «зубрильными», ибо учить приходится любой язык, родной в том числе. Это влияние также снижает профессиональный, филологический интерес к невбошу — и в то же время оказывается весьма полезным для наших целей. Разве не любопытны затейливые кружева из корней родного языка и иноязычных вкраплений (причем заметно, что «зубрильные» языки подвержены тем же произвольным фонетическим изменениям, что и родной)? Roc — rogo (ask), go — ego (I), gоm — homo (man), pys — сап (из французского), si — if (откровенный плагиат), pal — parler (speak), taim — timeo (fear), и так далее. Имеются и не столь явные заимствования: volt — volo + will (would); fys — fui + was (were); со — qui + who (who); far — fero + bear (carry). А вот чрезвычайно любопытный пример: слово woc. Это и слово из родного языка, прочитанное наоборот (cow), и заимствование — от vacca, vache (возникло оно именно отсюда); вдобавок оно послужило своего рода основой шифра, этаким «звуковым законом», правилом словообразования: благодаря превращению — ow в — ос возникли такие слова, как hoc — how и gyroc — row.
Возможно, я чересчур увлекся и заставил вас скучать? Да, код, шифр не представляет собой ни малейшего интереса. Внимание привлекают лишь те слова, которые вроде бы никак не связаны с традиционными и «зубрильными» языками; правда, чтобы разобраться в фонематике таких слов, необходимо выяснить состав каждого из них — причем желательно, чтобы подобных слов в языке оказалось как можно больше.
Учитывая сказанное, довольно странным выглядит слово iski-li — possibly («возможно»). Кто сможет его проанализировать? Припоминаю также слово lint — quick, clever, nimble («ловкий, остроумный»); если мне не изменяет память, мы решили, что это слово будет означать то, что оно означает, потому что нам так захотелось, потому что сочетание звуков l-i-n-t, по нашему мнению, замечательно выражало идею ловкости и остроумия. И тут мы подходим к новому, восхитительнейшему элементу в создании языка. Как и в языке традиционном, слово, возникшее благодаря чувству «пригодности», чувству удовлетворения, быстро превращается из комбинации звука и смысла в случайный набор символов, которым управляет понятие со всем своим комплексом ассоциаций; так начинается словообразование и получаются catlint — learn («учиться», то есть «становиться lint») и faclint — teach («учить», то есть «делать lint»).
Подытоживая, скажу, что только удовольствие от «лингвистического изобретательства», только освобождение от ограничений, установленных традицией, — только они и способны пробудить у исследователя интерес к этим начаткам искусственного языка.
Удовольствие от языка… Эта мысль преследует меня с детских лет. Невольно напрашивается сравнение с курильщиком опиума, который ищет любых оправданий — этических, медицинских, творческих — для своего пагубного пристрастия. Впрочем, я себя таковым не считаю. Приверженность «лингвистическому изобретательству» вполне рациональна, в стремлении сопоставлять понятия с комбинациями звуков так, чтобы их сочетание доставляло удовольствие, нет и малой толики извращенности. Удовольствие от изобретения языков гораздо острее, нежели удовольствие от выучивания иностранного языка — во всяком случае, для людей с определенным складом ума; оно — более свежее, более личное, ибо в нем в полной мере осуществляется пресловутый метод проб и ошибок. Вдобавок оно способно перерасти в творчество: изобретатель языков творит, «шлифуя» очертания символов, совершенствуя комплекс понятий.
Пожалуй, наибольшее удовольствие доставляет именно размышление о природе связи между звуком и понятием. Оно сродни тому восторгу, тому восхищению, какое вызывают поэзия и проза на иностранном языке у филологов — и на подступах к овладению чужим языком, и впоследствии, когда этот язык уже освоен (постепенное проникновение в суть чужого языка ведет к тому, что восторг и восхищение уступают место преклонению). С мертвыми языками сложнее: и самому крупному специалисту не дано осознать всю совокупность понятий такого языка, не дано ощутить и прочувствовать тончайшие вариации смысла, возникавшие в таком языке на протяжении его бытования. Для нас любой мертвый язык — все равно что ограненный самоцвет в оправе, он не подвержен изменениям, и восполнить это «постоянство» может лишь новизна восприятия. Вот почему, пускай нам неведомы мельчайшие подробности древнегреческого произношения, мы благоговеем перед греческим языком Гомера (в его письменной форме); а современники Гомера, скорее всего, не находили в его слоге ничего сколько-нибудь особенного. То же верно и в отношении древнеанглийского. И в этой новизне восприятия заключается одна из причин, побуждающих браться за изучение древних языков. Самообмана тут нет — нам не нужно верить, будто мы ощущаем что-то, чего на деле не существовало; просто кое-что с расстояния видится намного лучше (а кое-что — и хуже).
Удовольствие способно доставить и слово само по себе, лишенное связи со смыслом, то есть бессмысленная, на первый взгляд, комбинация звуков; эта комбинация звуков обладает особой красотой, вызывающей в памяти красоту игры света и тени на зеленой листве, или плавных линий гряды холмов, или многоцветья радуги. Мне подобное удовольствие отнюдь не кажется нелепым. Назову наугад традиционные языки, одаряющие нас этим удовольствием, — греческий, финский, валлийский; красота этих языков открывается всякому, кто может хотя бы вообразить, как звучит на них то или иное слово. Для меня валлийский — поистине прекрасный язык; и мне было чрезвычайно приятно, когда другие люди, не подозревавшие о моем расположении к нему, рассказывали, что любовались надписями по-валлийски на бортах грузовиков.
Это удовольствие, необычайно острое, творческое удовольствие открылось мне и в изучении словаря готского языка; вполне возможно, что фрагменты поэзии готов, которые я также штудировал, еще усилили это удовольствие, сделали его более насыщенным.
Но вернемся к иерархии искусственных языков. Невбош и родственные ему языки остались ступенью ниже; мы подошли к стадии «шлифовки» символов. К величайшему сожалению, на этой стадии процесс лингвистического изобретательства, если позволительно гак выразиться, уходит в подполье. Творцам надоедают языковые игры, у них появляются иные, куда более насущные интересы: одни обращаются к изящным искусствам, будь то поэзия, проза или живопись; вторые предаются приятному времяпрепровождению — играют в футбол, в крикет или во что-нибудь еще столь же бесполезное; третьих снедают повседневные заботы и хлопоты. Продолжают лишь немногие, самые преданные, самые увлеченные; но они робеют, стесняются своего увлечения, стыдятся того, что тратят бесценное время на этакую чепуху, и прячут свои творения в укромнейших закутках. В отличие от других, увлечение это нисколько не прибыльно — никто не проводит конкурсов, не вручает наград и призов; искусственный язык не подаришь бабушке на день рождения, он не принесет ни ученой степени, ни славы среди сверстников. Кроме того, творением языка (как и сочинением стихов) занимаются вопреки основным обязанностям, урывками, жертвуя при этом уроками или работой.
Посему мне придется в дальнейшем говорить о своих языках — то есть о том, что мне известно, хотя я предпочел бы, разумеется, проанализировать чужие проекты: мои оценки были бы объективнее. Но ничего не попишешь… По правде сказать, невбош был гораздо более языком (в традиционном понимании), нежели те проекты, о которых сейчас пойдет речь. Он предназначался для общения, устного и письменного. Он был общим. Чтобы в невбоше появилось и закрепилось новое слово, оно должно было получить одобрение по крайней мере двух человек. Поэтому в нем недоставало той «симметрии», грамматической и фонетической, которая свойственна языкам традиционным. Чтобы такая симметрия, с наложениями звука и смысла, могла возникнуть, необходимы два условия — длительный срок бытования и широкий круг говорящих. Тем не менее невбош представлял собой вершину коллективного творчества (пусть и малочисленной группы), а вовсе не частный успех одного из представителей этой группы, пускай и самого одаренного. В невбоше присутствовал коммуникативный аспект — то, что принято считать основой любого языка (впрочем, мне кажется, что эта точка зрения ошибочна — ведь не станем же мы утверждать, что единственная или даже главная цель стихотворца — говорить с другими на особом языке).