Виктор Вавич - Борис Житков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Да, да, - говорил Башкин, - я во многом отчасти согласен с вами. - Башкин умным взглядом вскидывался на офицера. Ему так приятно было видеть дневной свет, так хорошо было в чистой комнате, мягкое кресло, чистый стакан, и по-настоящему с ним говорит этот офицер, которого боятся эти жандармы, что толкаются, рычат на Башкина. Ему казалось, что вот, наконец, его освободил от дикарей, из плена сильный и культурный европееец. И все эти три дня показались Башкину диким сном, как будто он случайно провалился в яму, а теперь вышел на свет. Конечно, те дураки ничего не понимают и шпыняют его, будто он разбойник с большой дороги. - Да, да, я все понимаю, во многом, - говорил Башкин, благодарно кивая головой.
Он даже приободрился и откинулся слегка на спинку кресла.
- Я так и надеялся, что вы меня поймете. Поэтому я так откровенно с вами и говорил. Да, так вот, о Марфутках. Кому-нибудь же надо об них думать. Надо ведь кому-нибудь это дело делать. Но делать его с плеча нельзя. Вы согласны?
Башкин мотнул головой.
- Ну вот видите. А то вот получаются такие истории вроде вашей. Чего ж тут хорошего? И тут надо разбираться в каждом индивидуальном случае... И разбираться раньше чем действовать. Нет, вы не спорите?
- Нет, нет. Совершенно верно. - Башкин допил последний глоток холодного уже чая и осторожно поставил стакан на блестящий поднос.
- Так вот, мы одни не можем. - Офицер остановился, слегка наклонясь к Башкину. - Одни мы не можем, - повторил офицер вполголоса и поглядел Башкину в глаза. - Здесь нужен тонкий человек. И вы - вы психолог. Вы тонкий психолог. Я с такой радостью это заметил, читая ваш журнал. Да, да, это совсем не комплимент, это правда. Я много видел людей...
В это время на стене резко позвонил телефон.
- Простите! - И офицер взял трубку. - Так... так, - говорил офицер в телефон, - очень, очень симпатичное впечатление. Слушаю, ваше превосходительство. Сию, сию минуту иду... Вы меня простите, на несколько минут. Жаль, мне так интересно с вами, - и он заторопился к дверям.
Башкин остался один. Он глотнул последние сладкие опивки из своего стакана. Он так радовался, что спокойно можно сидеть в этом кабинете, что тут его не посмеют тронуть те, особенно после того, как офицер так с ним говорил, как с человеком, равным по положению. По-человечески говорил. Дверь отворилась. Башкин оглянулся, улыбаясь для встречи. Жандарм, сощурясь, глядел из полутемного коридора. Башкин нахмурился.
- Вы здесь чего же? - спросил жандарм с порога.
- А вот я жду господина офицера. - сказал Башкин и отвернулся к окнам.
- Пожалуйте сюда! - приказал жандарм. - Выходите! Башкин оглянулся.
- Ну! - крикнул жандарм и решительно мотнул головой в коридор.
- Так я же говорил... - начал Башкин, шагнув к жандарму.
- Выходите, выходите, живо, - жандарм нетерпеливо показал рукой. - Марш.
Башкин вышел в коридор.
- Одевайтесь! - жандарм толкал его к вешалке.
Тот же служитель, что привел его из казармы, ждал в передней. И опять Башкин почувствовал у поясницы жесткую руку и без остановки зашагал впереди служителя. Он опомнился только, когда узнал подвальный коридор.
"Он вернется, а меня нет, им достанется", - думал Башкин, сидя на своей койке. Лампочка мутно краснела сверху.
Утром принесли один только кипяток. Хлеба не было.
- Вы хлеб забыли дать...
Служитель шагнул к двери, не оборачиваясь.
- Хлеб, я говорю... не доставили, наверно, сегодня, - сказал ласково Башкин.
- А ты что, дрова, что ли, колол, чтобы тебя кормить, - пробурчал служитель, запирая дверь.
В обед принесли краюху хлеба: кинули на стол.
Башкин с койки глядел из прищуренных глаз: путь думают, что спит.
Булавка
ТАНЯ проснулась рано. Белые шторы рдели от раннего солнца, и мухи звонко жужжали в тихой комнате. Таня вскочила, отдернула штору и зажмурилась, опустила глаза и увидала - зарозовела ее кружевная рубашка, стала легкой, сквозистой. Таня сунула на солнце голые руки, поворачивала, купала в теплом розовом свете. Таня погладила свою руку, чтоб натереть ее этим прозрачным розовым светом. Рука еще млела сонным теплом. Снизу дворник крякнул и зашаркал метлой по мостовой. Таня отдернула штору. Она мылась и не могла перестать полоскаться в фарфоровой чашке, и все поглядывала на свое отражение - нежное и легкое в полированном мраморе умывальника.
Потом стала сосредоточенно одевать себя, бережно, не спеша. Она приколола свою любимую брошку на лифчик - брошка круглым шаром светила на белом лифе. Под платьем не будет видно.
"А я буду знать", - думала Таня. И сделалось жутко: приятно и стыдно.
В зеркало Таня ни разу не взглянула и причесывалась наизусть.
На Тане была черная шелковая блузка. Красные пуговки с ободком, как жестокие капли крови, шли вниз от треугольного выреза на шее. Таня поглядела на красные пуговки, потрогала жесткую брошку под платьем, вздохнула, подняв грудь, и так остался вздох. Таня пошла в столовую, пошла легко и стройно, как никогда не ходила, и было приятно, что глянцево холодит шелковое белье и скользит у колен шелковая юбка. Она строгими руками достала посуду из буфета и поставила на спиртовку кофейник. Достала французскую книгу и посадила себя в кресло. Она держала книгу изящным жестом и, слегка нахмурясь, глядела на строчки и на свой розовый длинный ноготь на большом пальце. Таня щурилась и сама чувствовала, как тлеют под ресницами глаза. Теперь она пила кофе за маленьким столиком. Она красиво расставила посуду и старалась не хрустеть громко засохшим печеньем.
Город просыпался. За окном стукали по панели поспешные деловые каблуки, и первая конка пробренчала: открыла день.
Таня встала. Она чувствовала, как будто упругие стрелы выходят из нее, напряженные и острые. Казалось, не пройти в узком месте. Строгие и пронзительные, и стали вокруг нее, как крылья. Надела шляпу, жакетку, обтянула руки тугими перчатками, как будто спрятала в футляр красивые ногти, и боком глянула в зеркало, - не надо было: она изнутри лучше видела, какая она во всех поворотах. Она знала, что каждый день, каждое утро ей был подарок. Она не могла оставаться дома, - надо было куда-то нести все, в чем она была, и она протиснулась в дверь и осторожно прихлопнула французский замок. Дворник скручивал махорку, с метлой на локте. Просыпал махорку, чтобы сдернуть шапку.
- Добро утро.
Таня медленно, сосредоточенно наклонила голову. Она совершенно не знала, куда шла. Об этом она и не думала. Лакированные каблучки звонко стучали по пустой панели. Трое мастеровых, жмурясь на солнце, высматривали конку. Таня подошла и стала ждать вагона. Мастеровые прервали разговор и глядели на Таню.
Конка, бренча, подкатила и стала - летний открытый вагон с поперечными лавками.
Проехав мастеровых, конка стала перед Таней, будто подали карету. Таня прямо поднялась на ступеньку к той лавке, что пришлась против нее, ступила, не ища места, не глядя по сторонам. И студент, что сидел с краю, рывком отъехал вбок, как будто занял ее место и спешит отдать. Конка тронулась. Заспанные люди, плотно запахнувшись, везли еще ночную теплоту и покорно болтались на лавках, мягко толкались на поворотах; теперь они тупо моргали веками на красивую, строгую барышню. Другие и вовсе проснулись и сели вполоборота, чтоб лучше видеть. Санька Тиктин только раз глянул на свою соседку и потом только краем глаза чувствовал ее профиль.
А Таня напряженно глядела перед собой на мостовую в зябком прозрачном осеннем солнце. Санькино плечо прижалось к ее руке, - он берег это прикосновение, чувствовал его, как теплое пятно на своей руке. Конку встряхивало, они сталкивались плотней, отскакивали, но Санька снова восстанавливал это прикосновение.
"Вот настоящая; бывает, значит, настоящее", - с испугом думал Санька. И он думал, что бы он мог такой вот сказать, и не было о чем, и не было слов на уме. Такие не говорят, такие ходят по коврам и смотрят с картин.
И ему стало казаться, что все, что он ни сделай, ни скажи, - все будет не так. Если взглянет, то уж и это будет такое "не так".
И не глядеть, упершись глазами в пол, тоже глупо и стыдно, и Санька даже хотел, чтоб его не было, но чтоб было, было только это прикосновение.
На каждой остановке Санька замирал - вдруг здесь сойдет. Сошла молочница, увязанная платками накрест, как дорожный узел. Сошла и оглянулась на прощание на Таню. Теперь надо было отодвинуться, но Санька не мог. Он глядел в пол и не двигался. Было неловко, пассажиры глядели. Пусть, пусть. Сойдет, - и все, все пропало. Есл�� б осталось на руке, на этом месте пятно, как обожженное, и носить его всегда, чтоб не сходило, и никому не говорить, не показывать до смерти, - и больше ничего не надо.