Свободные от детей - Юлия Лавряшина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От слова «богема» абрисом возникает лицо того парня, с которым встретились в кафе, именно так и названном. Мелькнули какие-то тени — скрещенье рук, скрещенье ног… Но не больше. И облегчение: слава богу, что не забеременела тогда, спьяну. Уже не подарок преподнесла бы сестре, а свинью подложила бы… А Лера приняла бы по доверчивости. Как потом откликнулась бы та пьяная ночь?
То, что она вдруг вспомнилась, кажется мне маленьким предательством по отношению к Леннарту, хотя и ему никаких клятв не давала, даже речи об этом не может быть. Но отчего-то становится жалко его до слез, будто я опять отталкиваю ребенка, прибежавшего ко мне за помощью. Выживет ли без меня? После меня…
Я так сильно прикусываю губу, что вскрикиваю и разжимаю зубы.
— Ты что? — Леннарт заглядывает мне в глаза.
Голубизна его взгляда утренняя, нежная. Разве такой прозрачностью и призрачностью рассеять спрессовавшийся в моих зрачках мрак?
Но я улыбаюсь ему, потому что желание во мне сильнее жалости. Я ведь убежденная «чайлдфри», я таким детям, как он, и любым другим не сострадаю. Пусть гибнут во мне и вблизи меня, крошатся кусками, растекаются кровью, и потом их уносят в пластиковых мешках, чтобы выбросить вместе с другим мусором. Или, вытащив из воды с кровоподтеком на виске, укладывают в маленькие гробики, которые не так уж много места занимают на нашей планете.
Гнать их прочь — слабеньких, босых, пахнущих молоком, шоколадом и полевым ветром, сгрудившихся всхлипывающей стайкой, забивающихся в угол от сатанизма взрослых, рвущихся на свободу, которой сами лишили себя по глупости. По неосторожности… Виноватых в том, что нам, таким большим и умным, никак не удается осчастливить себя, потому что дети мешают нам своим раздражающим щебетанием, своей беспомощностью, требующей нашего постоянного присутствия. В воду их, в огонь, в мусорное ведро! Лишь бы не засоряли своим присутствием мою жизнь, которая дана мне для другого, для лучшего, для большего… Потому что я — не из общего ряда, где пчеломатки, я выше них, я ближе к Богу! Который никогда не простит меня, потому что я не выполнила его завета плодиться и размножаться.
Но я собираюсь это сделать. А о воспитании своих детей разве в заповедях есть хоть слово? Боюсь, что есть, я совсем плохо соображаю сейчас…
— Почему слезы? — неловко спрашивает Леннарт.
— Потому что ты — такой, — отвечаю я еще более неловко.
Но, кажется, мы понимаем все, что хочет сказать другой. По крайней мере, в этот момент, когда, войдя в мою казенную, но уютную комнату, без спешки, которая донимала нас все это время, начинаем раздевать друг друга. И я обглаживаю его плечи, которые оказываются крепче, чем казались спрятанные одеждой. У него длинная, крепкая шея, кожа которой солоновата от бега, от нетерпения… Я осматриваю с некоторым суеверным страхом, какого еще не знала рядом с мужчинами: он — отец моего ребенка.
* * *Зинаида Александровна только раз постучала в дверь, но, убедившись, что я не могу ее впустить, ушла, не навязывая своего общества. И вернулась только к вечеру, не выказав ни малейшего неудовольствия. Напротив, небольшие, выцветшие глазки ее так и поблескивали от нетерпения:
— Ну, рассказывайте, Зоя! Это кто-то из наших или…
Я не считаю нужным скрывать:
— Это переводчик, которого мне прислал местный Союз писателей.
— Из наших эмигрантов?
Она уже удобно устроилась на кровати с пачкой соленых орешков и приготовилась слушать. Маленькие ножки в светлых носочках торчат, как у девочки.
— Он швед, — поясняю я и этим привожу ее в восторг.
Среди наших женщин всегда высшей доблестью считалось соблазнить иностранца. Можно подумать, что имеются какие-то физиологические различия! А цепляться за Швецию, используя брак, я не собираюсь, и Зинаида Александровна это знает. Я пишу на русском языке, и мне нравится жить в окружении своих читателей.
— Ну-ну? — торопит она.
— Все хорошо, — отговариваюсь я.
— И это все? Думаете, так просто от меня отделаться? — она возмущенно хрустит фольгой, терзая пакетик.
— А что еще? Его зовут Леннарт. Он поэт.
— Боже, как интересно! — вздыхает актриса. — Быть любовницей поэта — ведь это что-то особенное, правда?
Я силюсь не рассмеяться, но губы выдают меня, и она обиженно спрашивает:
— А что? Я глупость сказала?
— Вы никогда не говорите глупостей, — льщу я. — Вы просто идеализируете наш примитивный мирок. Любовь поэта ничуть не более поэтична, чем любовь инженера. А может, даже и менее. Мы ведь всю энергию направляем в творчество, и фантазию туда же. И на что-то другое их просто-напросто не остается. А инженер способен удивить…
Она не сдается:
— Но поэт может написать о вашей любви стихи!
— Это он может! Но для меня-то это не такое уж событие в жизни. Я и сама могу написать что угодно.
— Деточка, признайтесь, — Зинаида Александровна даже понижает голос, — вам многие уже посвящали стихи?
Мне чудится, что она хочет выведать, много ли у меня было поэтов в любовниках. И становится жаль разочаровывать ее.
— Многие, — вру я. И добавляю поспешно: — Только я не процитирую по памяти. Я же прозаик, я плохо запоминаю стихи.
Но и такой ответ ее вполне устраивает. Она смотрит на меня с такой тихой радостью, что становится стыдно за свою ложь. И одновременно не стыдно — чем-то порадовала эту женщину. У нее до сих пор улыбка первой красавицы, хоть и зубы не свои, и губы без помады отсвечивают оттенком ухода… Но как она держит спину! Как царственно подает себя… А после может вот так забраться на постель, свесив ножки в тапочках тридцать четвертого размера, и слушать безобидные сплетни. За это и люблю актрис: такие они разные, так в них притянуты противоположные полюса. Писатель бывает таким только в книгах, а в жизни мы, как бабочки без крылышек — немного смешные, слегка убогие и не слишком привлекательные.
— В каком интересном мире вы живете!
Сама того не зная, она опровергает мои мысли своими идиллическими представлениями. Но меня-то тянет узнать ее мир, и не столько театральный, о нем я уже имею маломальское представление, сколько потаенный, до сих пор — угадываю — штормящий, глубокий. Женщина-океан. Его не переплыть никогда, но можно поднырнуть под волну, уйти с головой, вынырнуть с облегчением и, чувствуя себя обновленной, унести на коже драгоценные капли.
И я вывожу ее на тот разговор, который мы начали еще перед прогоном моей пьесы, напоминаю, что она обещала посвятить меня в тайну той трагедии, которая случилась с ней в жизни. Славская улыбается — чуть высокомерно, но больше снисходительно.
— Может, вам, Зоя, это покажется не такой уж и трагедией, — произносит Зинаида Александровна с сомнением, и чтобы самой принизить значимость случившегося, забрасывает в рот горсть орешков. — В общем-то, банальная ситуация. Особенно в театре. Мне изменил муж. Вот и все.
О муже ее, который когда-то был ведущим актером этого театра, я только слышала. Он умер лет за пять до того, как у них появилась я, и Льва Михайловича мне показывали только на снимках. Мне запомнился пронзительный взгляд картинно-красивого героя-любовника. Я еще тогда, помнится, подумала, что иметь такого мужа — сплошная головная боль.
— Он и раньше мне изменял, — ее губы словно сковывает многолетней болью, она произносит слова почти неразборчиво. — Слухи доходили. Вы же знаете театр! Стоит неровно дохнуть в чью-то сторону, уже вся труппа об этом шепчется… Так что я была наслышана о его подвигах, но — представляете? — не верила! Все думала, что завистники пытаются его оклеветать. Мы ведь были на редкость красивой парой…
— Я представляю, — осмеливаюсь вставить.
Зинаида Александровна кивает с уверенностью женщины, которая не нуждается в комплиментах.
— А в этот раз я самым банальным образом их застала у него в гримерке. Не подумайте, что выслеживала! Боже упаси… Случайно зашла. А дверь оказалась не заперта. То ли у них так скоропостижно все случилось, что не успели закрыться, то ли… Я уж грешным делом потом думала, что эта дамочка специально оставила дверь открытой, надеясь, что я зайду. Мы ведь с ней соперничали на сцене. И муж это знал, как никто другой! Вот что меня подкосило. Что именно с ней, с той, что столько лет пыталась стереть меня в порошок, платья рвала перед премьерой! Я один раз булавками все сцепила перед самым выходом и так отыграла первый акт. В антракте в несколько рук зашивали… А он предал меня ради нее. Не просто изменил, а именно предал.
— Тут дело уже не в любви, — опять бормочу я, хотя она не нуждается в моих комментариях.
Но Зинаида Александровна подтверждает:
— Любви не стало в тот же момент. У меня внутри все будто напалмом выжгли. Раз — и мертвая пустыня. Самое ужасное, что вымерло все живое, и моя почти звериная любовь к детям тоже. Мне стало в тягость все! Вся жизнь. Играть не могла, читать не могла, разговаривать. А он этого даже не понял… Пытался прощение вымолить. При чем здесь прощение? Мне нечем было его прощать! Души не осталось. Вот как в современных фильмах ужасов показывают зомби — такой я и была.