Шестое октября - Жюль Ромэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так подвозили к Парижу одиннадцать скорых поездов, друг за другом, заранее распределенный народ.
* * *И Париж, поджидавший их в этих октябрьских сумерках, — Париж открывался как рука, облеченная властью, пронизываемая противоречивыми влияниями, изборожденная таинственными линиями, которых не заметили туристы с башен и вышек, которые ни на каком плане не фигурировали, ни в одном путеводителе не были упомянуты, но управляли даже на расстоянии притяжениями, отталкиваниями и в каждое мгновение определяли собою всевозможные индивидуальные выборы и повороты судеб.
Каждая из этих линий начиналась в какой-нибудь точке на периферии или немного отступя от нее; тянулась по направлению внутрь на свой лад, пробиралась между кварталами или перерезала их пополам; изгибалась дужками и завитками, ветвилась, пересекалась с другими линиями, на миг с ними сливалась; кончалась на другом конце Парижа или, наоборот, замыкалась петлей.
Была линия богатства, которая пробегала как волнующая и неопределенная граница, часто выдвигаясь и отступая; вдоль нее, через нее непрерывным потоком шла взад и вперед толпа непричастных и перебежчиков между обеими половинами Парижа, ориентированными каждая в сторону своего собственного полюса: полюса богатства, медленно передвигавшегося за последнее столетие от Мадлены к Звезде; полюса бедности, бледное сияние которого светилось в ту пору зеленым и холодным блеском между улицами Ребеваля и Жюльена Лакруа. Была деловая линия, похожая на очертания искривленного мешка, желудка жвачного животного, подвешенного к северо-восточной части городской черты и свисающего до реки. В этот мешок набиты были, разогреваясь в брожении, силы торговли и спекуляции. Была линия плотской любви, которая, в отличие от линии богатства, не делила Парижа на две части, противоположные по знаку, и не напоминала мешка, как деловая линия, своими очертаниями и выступами. Она скорее представляла собой россыпь, фосфоресцирующее шествие похоти сквозь Париж, с разветвлениями там и сям, с искрящимися снопами или широкими застоявшимися пятнами. Она походила на млечный путь.
Была линия труда, линия мышления, линия удовольствий… Но достаточно того, что мы немного разглядели в сумерках эти таинственные узоры. Они в дальнейшем станут более явственны для глаз, жаждущих разобраться в них.
* * *Теперь освещены были все магазины. На перекрестках мигали первые огни фонарей. Дети, игравшие на тротуарах в отдаленных кварталах, кричали громче, как бы покрывая криками порожденное мглой расстояние. Лионский экспресс, населенный как деревня, подходил к перрону, тяжело дыша. У ворот ипподрома игроки садились в линейки. Газетчики бежали по улице Монмартр, с вынесенным Европе приговором под мышкой. Медленно приблизившаяся усталость пяти часов вечера внезапно овладевала многими тысячами людей, охватывала поясницу, грудь, проникала в сердечную область, как подлое прикосновение. Они вдруг испытывали головокружение от жизни. Сразу возникала потребность в папиросе, рюмке водки, ярком освещении. Неверные жены проскальзывали в укромные комнаты. Другие, почти так же крадучись, входили в церкви и бесшумно приближались к алтарю, где горело мало свечей.
Другие признаки возвещали сильную пульсацию вечера. Ей предстояло быть воспроизведением утренней, но в обратном направлении закончить ежедневный обмен между центром и периферией.
Где был в ту пору центр? Каковы были его границы? Его приметы? Каждому казалось, что он его знает, и каждый, быть может, чувствовал его по опыту, но имел о нем только смутное представление.
К северу от реки, приблизительно по середине города, была густая сеть улиц, тесных и коротких, с утра до вечера переполненных людьми и экипажами. Но недостаточно было этих черт плотности, полноты, городского полнокровья, чтобы охарактеризовать центр. Они наблюдались в слишком многих местах. Это полнокровье распространялось и разветвлялось в теле Парижа, вдоль проспектов, бульваров, бывших главных улиц, образуя даже на подступах к периферии узлы толпы, сгустки перенаселенности, тромбы оживления, такие же горячие и кипучие, как в сердце города. Что действительно составляло для центра отличительный признак, — так это его пульсация: дождь движений по утрам, точки его падения, зоны его накопления в дневные часы; то, как пригороды и периферия выбрасывали больше миллиона людей в приблизительно сходящихся направлениях. Тогда вырисовывались контуры своего рода губчатой массы, поглощательная способность которой казалась не поддающейся определению. Она тянулась с востока на запад, на расстоянии километра от реки. Довольно узкая с запада, она расширялась, закруглялась на другом конце. С одной стороны она примыкала к Опере, с другой — к старому рынку Тампля. Самая объемистая часть, она же и часть, поглощавшая особенно много людей, входила выступом в пространство между улицей Реомюра близ Биржи и улицей Паради.
Но вечером эта губчатая масса выделяла из себя пропитавший ее миллион людей. Отсылала обратно на периферию, в пригороды, в предместья те же мириады движений.
Эта пульсация не похожа была на функционирование какого-нибудь органа. Ни сжатия, ни расширения. Город мерцал, как излучение. Чтобы метать в обоих направлениях столько человеческого вещества, центру не надо было двигаться. Если он и должен был действовать, то ему не служили примером тяжелые рабочие приемы живого сердца, которое попеременно и без отдыха расширяется и сжимается, вдыхает и выдыхает. Действовал он скорее по державному примеру тех физических систем, которые одним своим присутствием, будучи сами неподвижными и косными с виду, изменяют вокруг себя целую зону вселенной, порождают в ней и ориентируют силы, потоки, радиации.
XIX
СВИДАНИЕ
Уже начиная с четырех часов Кинэта несколько раз искушало желание сходить на соседний перекресток и купить вечернюю газету. Но он сдерживал себя, боясь, во-первых, покинуть свою лавку, а во-вторых, сделать что-либо, способное показаться соседям сколько-нибудь необычным; быть может, и для того, чтобы обуздать свое нетерпение.
Приготовления к уходу отняли у него несколько больше времени, чем он ожидал. Он отнесся к ним с особой тщательностью. Никогда еще не проверял он внимательнее исправности своей одежды, в том числе и электрического пояса; присутствия в различных карманах привычных вещей; надежности всех замков и замочных скважин в доме.
Только в двенадцать минут шестого оказался он на улице. (Часы его всегда бывали отрегулированы точнейшим образом. Он даже добивался согласованности между минутной и секундной стрелками.)
«Вот я и опаздываю, — думал он. — Как это глупо. Впрочем, так или иначе…»
Спустившись по лестнице метро, он купил газету, но развернул ее тогда лишь, когда вошел в вагон. При первом беглом просмотре он не нашел того, что искал. Принялся медленнее обводить взглядом столбцы. На первой странице — ничего. Правда, она почти целиком была занята политическими событиями. Затем он обследовал остальные страницы. Значительных происшествий не было. В Корбейле поезд сошел с рельсов. Несколько несчастных случаев. Одно самоубийство. Две кражи со взломом, без кровопролития, — одна в восьмом округе, другая — на бульваре Перейр. Даже с большой натяжкой невозможно было привести их в связь с посещением незнакомца. На улице Риволи арестован опасный преступник, разыскивавшийся полицией; тридцати трех лет. Это, пожалуй, возраст посетителя. Но не сказано было, что этот преступник что-либо учинил сегодня утром.
Кинэт сложил газету. Он был разочарован. Но прочитал он эту хронику происшествий, как она ни была заурядна, с совершенно новым интересом. Шла ли речь о разыскиваемом полицией или о кражах со взломом, он по отношению к ним, не отдавая себе в этом отчета, занимал иную точку зрения, чем обычно. Он думал: «Что за идея — гулять по улице Риволи среди бела дня, зная, что тебя разыскивает полиция?» Затем: «Стало быть, приметы могут погубить преступника?» Затем: «Правду ли говорят, будто сама полиция почти никогда не находит преступников, что их выдают третьи лица, особенно женщины, и что, следовательно, соблюдая известную осторожность, в частности — по отношению к женским знакомствам, они бы ускользнули?» В скобках он заметил: «Считать изъяном холодность темперамента, как это делают сочинители книжек, может быть и правильно. Но в известных случаях какое это преимущество! Или какое достоинство!» Он продолжал: «Когда взломщику удается кража, интересно знать, сколько времени он ведет себя спокойно? И старается ли он вообще скрываться?»
Он вернулся к главному вопросу: «Когда могло случиться это происшествие? Несомненно — сегодня утром; и совсем незадолго до того, как он ко мне ворвался. Скажем — за четверть часа до того… Виноват. За четверть часа до того он убежал оттуда; но „акт“ мог быть совершен гораздо раньше. Он мог оставаться подле своей жертвы. Для грабежа, если это был грабеж. Для того, чтобы убежать в удачный момент. Или чтобы замести некоторые следы… Это последнее мало вероятно, потому что для начала он бы помылся. Впрочем, не в этом вопрос. У меня он был приблизительно в половине десятого. Я был, по-видимому, первым, узнавшим или заподозрившим что-либо. Да и в полдень, когда я прошелся по кварталу, никто ничего не знал, ни даже полиция, очевидно. Иначе появились бы полицейские и чины прокуратуры, производилось бы дознание и прочее, был бы переполох в квартале. А поэтому совершенно естественно, что в газетах, которые печатаются в час или в два часа, об этом нет ничего».