Карусель - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А инструктор ЦК, новенький видать, слушал, надувшись, слушал, а потом вставил:
— Вы понимаете свободу как безответственность, но ответственность, коммунист Ланге, это необходимость.
— Что я должен сделать? — спросил Вова.
— Сурово разделаться с Посторонним Наблюдателем, — сказал инструктор.
— Да так, чтоб от него мокрого места не осталось! — грозно добавил парторг.
Вова, наверное, пошел в меня. В такой серь-езный момент он схватился за живот и начал хохотать. Потом, сдержав хохот, спросил:
— Как вы себе это представляете? Ведь Посторонний Наблюдатель не плод моего больного воображения. Да и не я, собственно, додумался до его существования. К этому привел прогресс науки. В тупике многое становится ясно, и от некоторых фактов именно в тупике никуда не денешься.
— Но вы хоть понимаете, что это — прямая поповщина? — спросил инструктор ЦК.
— Если считать поповщиной то, что осознается сегодня некоторыми людьми и кругами общества объективно закономерными явлениями, то в истории достаточно примеров того…
Договорить Вове не дал парторг. Он заорал:
— Или вы заявите в печати о непозволительном для ученого экскурсе в фантастику и убьете вашего Постороннего Наблюдателя в зародыше, или вы скажете лаборатории «до свидания»! Вам ясно? А-а-а?
Вова мне рассказал, как вдруг почувствовал себя под защитой такой съверхмогущественной и всевидящей Силы, что без малейшего напряжения собственной воли душа его наполнилась непостижимым бесстрашием и отбросила прочь заегозившие было в мозгу мысли о скорых последствиях легкомысленного поведения.
Он вынул тогда из кармана партийный билет, положил его на стол и ушел.
— Вова, — сказал я ему, когда мы шли в понедельник в жэк заверять родительское разрешение на отъезд, — ты еще легко отделался. Тебя оставили в институте и не посадили, но ты вынужден уехать, покинуть родные места, отца и мать.
— Причина сложней, — сказал Вова. — Я просто во многом стал другим человеком, и сейчас выход из этого для меня лично один: уехать. Тем более я еду не на чужбину, а к своему народу, на свою землю.
— Хорошо, — сказал я. — А ты знаешь, ученый херов, что перед отъездом ты сажаешь меня в тюрьму? Уедешь и будешь наблюдать со стороны, как я там парюсь?
Ушами зашевелил, баран безмозглый, когда узнал, что нашли при шмоне амбарную книгу.
— Мне бы, — говорю, — завести тебя сейчас за тупой рог в тот амбар, выпороть вожжою и сделать об этом соответствующую запись в той же амбарной книге.
Почему уж он не увез ее в Москву, говорить неинтересно. Случайность. Мне было от нее не легче.
— Тем более, отец! Тем более надо ехать вместе с нами!
— Помолчи, — говорю, — и поезжай сам. Ты тоже предатель, вроде твоей сестры, только по-другому.
— Поверь, отец, я, может быть, и не уехал бы, — говорит Вова, — но я в тупике. В полном тупике.
— Все у тебя, — ответил я, — в тупике. И ты, и наука, и человечество, и природа, и наше родное правительство, и советская экономика — все в тупике.
Заверил управляющий жэком мою и Верину подписи. Вопросов не задавал. Вова повеселел. Все документы у него были собраны, оставалось подать их в ОВИР и ждать. С работы его не увольняли, потому что он, обнаглев, открыто заявил дирекции и парторгу, что в случае увольнения поставит в известность мировое общественное мнение и шум поднимется такой, как в «Правде», когда эта самая честная в мире газета защищает учителей-коммунистов, уволенных за политические взгляды из немецких школ. Вот его и не увольняли. Платили денежки, он слонялся из лаборатории в лабораторию и не допускался к исследовательской работе. На один из его протестов парторг ответил:
— Исследуйте, Ланге, вашего Постороннего Наблюдателя в синагоге или попросите ассигнований у Папы Римского. Заметьте, я ничего для вас оскорбительного не сказал. — Они были с глазу на глаз, и Вова не растерялся.
— Какое вы говно, — говорит, — Юрий Владимирович, а ведь занимались в свое время наукой.
— До свидания, Ланге. — Парторг вынужден был съесть обиду без свидетелей.
Но хватит о Вове. Вечером я провожал его на вокзал. Он снова уговаривал меня ехать вместе. Я рассказал ему про подписку о невыезде, и он заткнулся. Маша и внуки тоже тянули меня с собой в Израиль, но я просил не возвращаться больше к этому разговору. Они уехали на электричке в Москву веселые и сча-стливые оттого, что все они вместе и впереди у них иная желанная жизнь. Я грустно и устало возвращался домой. Шел пешком. Обычно у меня не бывает после веселья похмелья, а тут опять тоска засосала в подвздошье так, что я остановился, прислонился к столбу и, обернувшись, с омерзением уставился на иллюминированный лозунг «Трудящиеся нашей области безгранично доверяют внешней политике родного правительства!».
В этот момент голову мою глухо расколола боль удара. Очнувшись, я понял, что валяюсь на асфальте, что руки у меня скручены за спиною, но глаз я не мог открыть из-за чудовищной боли, сдавившей голову. Я хотел крикнуть и только что-то промычал, меня приподняли, буквально швырнули куда-то, и от резкой боли в позвоночнике все поплыло перед глазами.
Ну как, дорогие мои либералы, не ожидали вы такого поворота судьбы советского человека, считая, что я по-обывательски хаю многие чудесные начинания нового общества? Конечно, не ожидали. Я имею в виду не Джо и Сола, а тебя, сестра моя. Как вам не хочется, чтобы кто-то правдивым словом разрушал веру вашей романтической, мать ее ети, юности в возможность построения справедливого братского общества! Как вы нервозно открещиваетесь от голых фактов и многолетней статистики бандитского отношения власти к личности. Как неистово ищете вы в вашем последнем письме оправдания тому, чему нет оправдания, называя издержками исторического процесса бездушие произвола, хроническое и похабное отношение государства к насущным людским нуждам и поощряя к новым историческим беззакониям такой вот своей верой в прочность и чистоту заблеванного идеала тех, кто давным-давно в нем не то что разуверился, а просто в гробу видал этот ваш драгоценный юношеский идеал. Да и не в идеале тут, как я теперь начинаю понимать, дело. Просто вы когда-то стали болеть за марксистов-ленинцев, как некоторые люди за «Спартак» или «Динамо», боленье заменяло вам религию и делало сытую жизнь небессмысленной, вы проносите через всю свою жизнь в знак благодарности страстную, беззаветную любовь к родимой команде, подчиняя слепой страсти чувство справедливости, а иногда достоинства и сострадания. И плевать вам, болельщикам «родины социализма», на грязную, кровавую и лживую игру этой ставшей, несомненно, сильной команды. Вам насрать даже на то, что однажды во время матча могут рухнуть от вашего безумного топота, свиста и рева перекрытия стадиона, откуда вы с комфортом наблюдаете за игрой «прогрессивных людей доброй воли» с «реакционерами» и «акулами империализма».
Извините, дорогие, я с пылу с жару валю на вас все до кучи, но вы тоже хороши, когда считаете, что я то преувеличиваю, то очерняю, то недопонимаю, то недооцениваю. Извините, но иногда, читая ваши письма, мне хочется увидеть вас на моем месте и посмотреть, как бы вы недооценили, недопреувеличили, перенедопоняли, полуочернили, предонедооценили и, в общем, недобзднули (не перенапугались).
Надо полагать, вы все-таки не окажетесь на моем месте. Тогда усаживайтесь поудобней на своих трибунах, откуда чудесно видать соотношение сил на мировой арене, берите в лапы пиво, бутерброды и, чувствуя наслаждение то ли от игрового азарта, то ли от своей непричастности и полной, более того, отдаленности от судеб происходящего у вас на глазах бешеного и грязного напора «красных» на ворота «свободного мира», считайте забитые в них голы и пьянейте от самоубийственного восторга.
Если эти мои слова не имеют отношения к вам лично, передайте их вашим знакомым: бесстыдным болельщикам «СС» — «советского социализма». Вас же я приглашаю туда, где я очутился после потери сознания…
Надо мною — грязно-серый потолок. В него вделана тусклая запыленная лампочка. Какой-то липкий назойливый свет слепит мне глаза. Я не могу пошевелить ни руками, ни ногами. Чувствую на тупо ноющей голове съехавшую повязку. Вздыхаю. Ничего! Дышу. Слава богу! Дышу. Жив, значит, старое чучело. Приятно испытать привычное чувство жизни после возвращения в сознание, извините, в жизнь. Я не идиот и не пытаюсь сообразить, что со мной произошло. Хватает ума не делать этого. Хотя очень было бы интересно узнать. Очень. Так я думал и пробовал повертеть глазами в разные стороны. Потемнело в них от этой попытки. Больно. Закрыл. Вспоминаю… Я прислонился к столбу. Мне было тоскливо и страшно. Последнее, что я увидел: «Трудящиеся нашего города безгранично доверяют внутренней политике родного советского правительства!» Я сам себя, для того чтобы проверить, не лишился ли я дара речи после инсульта, инфаркта и так далее, спросил: