Карусель - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ненависть я не раз укрощал, смирял, страдал от нее, искал причину ее возникновения не в других, а в себе, гордился, бывало, ненавистью, праведность которой не вызывала сердечных сомнений, испытал, как вы знаете, если не любовь, то жалость к ненавистному соседу-стукачу, было и такое, что мне хотелось повеситься к чертовой матери, когда моя ненависть к себе чуть-чуть не перешла в невыносимую брезгливость, но нет, по-моему, сильней искушения уничтожить другого человека, чем искушение чувством несовместимости существования в одном мире твоей человеческой природы с его… мне трудно подыскать слово для определения природы моего соседа по палате… Однако о нем позже.
Прошла примерно неделя, как меня заточили в психушку… я говорю «примерно», ибо тогда не знал, сколько проспал и провалялся без сознания. Если бы не мука соседства с людоедом, я бы лежал, не вертухался и обдумывал свое положение. Тем более уже стало ясно: хребтина моя не перебита, держится на ней голова и задница, руки-ноги болтаются и действуют более-менее исправно, ребра только побитые саднят, и шрам на затылке чешется, заживает, значит. И вдруг меня дергают к лечащему врачу, которого я еще в глаза не видел, а его называют лечащим. Он меня, очевидно, лечил на расстоянии.
Вхожу в сопровождении двух громил-санитаров (скоро вы узнаете, кто они такие) в кабинет. Кабинет как кабинет. Белые стены и потолок, шкафы с медикаментами, весы, таблица для определения мощности и слабости зрения, «вертолет» (гинекологическое кресло), решетки на окнах. За белым столом сидит мужчина средних лет в белом халате и белом чепчике, лицо его показалось мне в первый момент немного знакомым. Я неопытный в этих делах человек, но не мог не просечь, что никакой не врач этот с интересом всматривающийся в мои глаза тип. Слишком уж новеньким и сидящим, как на театральном артисте, был его белый халат, и сам он как-то не по-хозяйски сидел за столом, постукивая по нему пальцами. Я сел напротив и благодаря хорошему слуху понял, что он выстукивает какой-то марш. Мы молча смотрели друг на друга, пока я, из вечно гадящего мне озорства, не стал выстукивать пальцами вальс «Сказки Венского леса». Он барабанил по служебному блокноту в кожаном переплете, я просто по столу.
— Как вы себя чувствуете, Давид Александрович? — наконец спросил тип.
— Неплохо. Лучше, чем в первый день. Голова заживает. По рыбалке соскучился, — говорю.
— Давайте, Давид Александрович, начнем нашу беседу не с воспоминаний о том, были ли ваши родители подвержены психическим заболеваниям, а о вашем сыне. Ответьте на простой вопрос: считаете ли вы его утверждение, что Посторонний Наблюдатель существует, нормальным? — спросил тип прямо в лоб.
— Кого вы имеете в виду, говоря «Посторонний Наблюдатель»? поинтересовался я, чтобы собраться с ответом.
— Разве Владимир Давидович не делился с вами сокровенными мыслями?
— Делился. Он — хороший сын, — сказал я. — Только не пойму, куда вы гнете, гражданин начальник. Я не ученый, в Вовиных делах ничего не понимаю. Но если вы хотите сказать, что мой сын ненормален и, значит, унаследовал ненормальность от отца, что, кстати, пытаются мне внушить, то я сразу должен вам возразить против такого подхода.
— Хорошо. Вот вы считаете себя нормальным человеком. Допускаю, что это так. Нормально тогда, по-вашему, признавать Постороннего Наблюдателя ученому?
— Не понимаю, — говорю, — чем вам помешал этот Наблюдатель. Что он шпион американской разведки, что ли?
— А вы увиливаете от ответа, Давид Александрович. Увиливаете. Не так начинаете наш разговор.
— Почему же? Я ответил на ваш вопрос, что в ученых делах ничего не понимаю. Давайте о медицине говорить. Хочу знать, сколько меня здесь продержат.
— Когда вылечат, тогда и выпишут. Таков порядок.
— Чудесно. Мне здесь нравится. Обхождение вежливое. Я люблю таблетки пить успокаивающие. Пей сколько хочешь. И палата хорошая: тихая, а сосед молчит и не курит. В общем, вполне дом отдыха нашего профсоюза.
— Давайте, Ланге, без шуток. Повторяю: чистосердечные признания и правдивость будут первыми симптомами вашего выздоровления. Вот — фотокопия амбарной книги. Почерки идентифицированы, да вы и не отказываетесь ведь, что вели записи собственноручно. Поэтому давайте ближе к делу. С чьих слов или с чьих сочинений?
— Скажите, что нужно делать, чтобы прекратить сердечные перебои? спросил я, оттягивая время для соображения.
— Я не врач, — сказал тип и покраснел, поняв, что жидко обкакался. — Я не терапевт, — поправился он. — Так с чьих слов или с чьих сочинений ваши записи?
— Сколько мне дадут за то, что я их вел?
— Вас не собираются судить. Вас лечат.
— Спасибо за бесплатное лечение. Хорошо. Я скажу вам всю правду. У меня был в Москве друг. Абрам Грейпфрут. У него были парализованы руки после допросов в Министерстве госбезопасности. Разумеется, он не мог записывать своих мыслей о наболевшем на обиженной душе и просил делать это меня, что я и делал. Не отказывать же искалеченному приятелю. Затем Абрама увезли в Израиль две дочери. Записи он просил меня сохранить до лучших времен, то есть до его распоряжений. Абрам недавно умер. Вы можете увидеть у меня дома фото его гроба и письмо от старшей дочери. Это все. — Насчет гроба и письма я внаглую соврал.
— Дополнить что-нибудь желаете?
— Конечно, — говорю, — с большим удовольствием желаю сделать пояснение. Когда я записываю с чужих слов, у меня в голове не остается ни малейшей памяти о записанных мыслях и наблюдениях. Я поэтому не мог кончить школу и пошел на завод, где, разрешите напомнить, работал до последнего дня и считаюсь замечательным карусельщиком. Мне Косыгин руку пожимал…
И верите, после этих моих слов тип снова густо покраснел, а я вспомнил мгновенно, где я его все-таки видел. Вспомнил! Далеко, значит, мне до склероза! Мы еще попляшем, Давид! Мы еще покружимся на славной карусели с серебряными бубенчиками!
Однажды к нам на завод пожаловал Косыгин. Мы выпускали важную продукцию по контракту с Америкой, и он пожаловал проведать, как у нас идут дела. С ним был важный американец. И конечно же в охране Косыгина я видел этого сидящего передо мной типа в белом халате. Я не мог ошибиться! Да и он наверняка узнал меня. Как же не узнать, если он простреливал меня своими фарами, когда Косыгин остановился около моего карусельного станка. Тип смотрел на меня так, держа одну руку в кармане, как будто я вот-вот должен был вынуть пушку, чтобы пустить в пузо премьер-министра семь разрывных пуль, а тип готов был предупредить это жуткое покушение одним метким выстрелом прямо в поджелудочную железу, другим — в сонную артерию. Как же нам было не вспомнить друг друга с помощью Косыгина! Замечу здесь, что после покушения фани Каплан — этого неважного ворошиловского стрелка — на Ленина охрана вождей, прибывавших на встречу с родным рабочим классом, была такой тщательной, что нам запрещалось держать в руках тяжелые предметы, металлические болванки и инструменты.
— Увиливаете, Ланге, от прямого ответа, — сказал тип. — А вы перечитывали амбарную книгу?
— Боже упаси! — сказал я. — Зачем? Я же не для себя записывал, а для Грейпфрута, для больного парализованного Абрама.
— Ну, хорошо. Покончим пока с этой темой. У вас есть знакомые среди персонала спецбольницы?
— Чем вызван такой вопрос? — спросил я.
— Вы могли бы с ним или с ней передать записку домой и получить передачу. Иным образом это сделать сейчас невозможно. Мы идем вам навстречу.
— Нет у меня здесь знакомых.
— А до вас доходит, Ланге, — начал раздражаться «терапевт», — что вы отягчаете свое положение? Вы понимаете, что вас могут скрутить в бараний рог и тогда вам уже не выпрямиться?
— Ну, — говорю, — если вы так слабы и не влиятельны, что не можете без помощи персонала спецбольницы передать моей семье записку и мне принести домашней пищи, то навряд ли согнете меня в бараний рог. Навряд ли!
— Со-о-о-гну-у! — просто взвыл вдруг от бешенства мой лечащий врач. Согну-у! — Тут он взял себя в руки, вогнал, так сказать, бешенство внутрь, но оно исказило его прикидывавшуюся благодушной харю, да и сам он больше не корчил из себя сочувственного добряка. — Я не таких сгибал вот этими руками. Стальные духом раскалывались у меня, как овечки! Понятно?
— Я очень хорошо это понимаю, — сказал я, радуясь в душе, что не чувствую угодничества, мизерной бздиловатости (страха) и крысиной жажды спасти любой ценой свою старую шкуру.
— Вот так и будем разговаривать. И запомните: из вашего «бублика» вы сию минуту можете угодить туда, где этот «бублик» припомнится вам как цимес! Ясно?
— Яснее быть не может.
— Вы давно ели цимес? — снова заорал «терапевт», и крик его никак не соответствовал смыслу вопроса.
— Вы меня утомили. Болит голова, разбитая, как я теперь понимаю, вашими молодыми «романтиками». Что от меня нужно КГБ? — спросил я.