Судный день - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Василь Василич расслышал. Наверное, расслышал.
– Не все, – ответил, перестал смеяться.
– Смотри, что получается, – по инерции еще продолжал ерничать Толик. – И свадьбу, и дом, и Зину, и Катьку, и Букаты… Всех прибрал к рукам. А уж Букаты никто еще не переупрямил… Его и военпред сломать не мог!
– Верно, – произнес Чемоданов, наблюдая за лицом Толика. И помолчал. – Всех, кроме тебя… Василечек!
– Ну, я-то шестерка, – наигранно отмахнулся Толик, поняв, что немного зарвался и выдал себя. Раненько выдал, надо бы усыпить бдительность Чемоданчика, сегодня излишне подозрительного. Он уже старательно добавил, что ему скажут тащить спирт, он тащит: вот он! Скажут торговать иголками, и тут он как пионер: всегда готов!
– Кстати, – поинтересовался и тем перевел разговор, – сколько их у тебя?
Чемоданчик посуровел:
– Тысяч сто… Но сейчас не до них…
– Ну да! – подтвердил Толик. – И я говорю, что тебе не до них… А мне-то до них… Я-то свободен…
– До срока, – вставил Чемоданчик, и удачная шутка восстановила в нем равновесие. Толику это было на руку.
– Слушай, Василь Василич, – предложил он, не выказывая своего волнения, будто разговор шел о пустячке. – Ты мне их оптом не продашь?
– А ты знаешь, сколько стоит? – поинтересовался Чемоданов, даже не удивившись. Он, наверное, воспринял это как розыгрыш.
– Догадываюсь, – отвечал Толик. – Но я серьезно.
– Я тоже.
– Тогда отвечай, – настаивал Толик. – Продашь? Нет?
Чемоданов с любопытством заглянул Толику в лицо.
– Откуда у тебя такие деньги?
– Их нет, – сказал Толик. – Но к вечеру, представь, будут.
– Трудно представить!
И хоть насмешничал Василь Василич и от вопроса увиливал, но так про себя и не решил, что же скрывается за словами Толика: игра или… Но откуда? Откуда? Два года он работал с Васильком, тот перекупал зажигалочки, спиртиком торговал, но все – по мелочам… Юркий парниша, что и говорить. Зиночку, Букату железную (ему так нравилось называть – калечить фамилию), даже Катюню раскусил… А Толика до конца и не раскусил… Как вьюн в мутной воде. Вроде бы ухватил, а он снова плавает… Может, он на Катюню с домом метит?
Отчего пришло такое открытие, Чемоданов не понял. Но горло перехватило, даже сдержать себя не смог, так напрямки и рубанул:
– За Катькой охотишься? Сосунок!
Толик аж рот открыл от удивления. Не сразу сообразил, какой подарочек преподнес ему сейчас Чемоданчик! Ай да Василь Василич! Ай да мастак! Как же он при своей ловкости так мелко обмишурился, что главную свою слабость напоказ вытащил и не заметил! Мерси за подсказку! Будем знать!
И Толик с удовольствием сплюнул на землю:
– Катька – тьфу! Других, что ли, девок мало! – небрежно произнес. – Чтобы этой чокнутой интересоваться!
Тут он не врал, он и вправду так думал.
Василь Василич для порядка пригрозил:
– Смотри у меня… Ты у меня вот тут, в кулаке… – И для наглядности показал свой крупный кулак. – Сожму…
Вот тут Толик и разозлился. Никогда Чемоданчик не грозил, но и повода, как говорят, не было. Это он от своей ревности попер – как бык на красную тряпку. Так пора ему и по рогам дать, чтобы не зарывался!
– Это ты, Чемоданчик, смотри! – огрызнулся Толик. – Не туда ты смотришь!
– Не верю! – рявкнул Василь Василич, багровея.
– Правильно. Не верь. Я тебе ничего не говорил, – подвел под занавес Толик и пошел, не оглядываясь. Он знал, что его удар под дых был неотразим.
– Сволочь ты! – крикнул, опомнившись, Чемоданов. – Я тебе за вранье, знаешь…
Толик только усмехнулся на пустые угрозы. Испортил-таки дорогому дружку Василь Василичу благостное настроение. Спокойствия захотел! И Толик пропел знакомую песенку из кино, удаляясь за деревья: «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей… Огонь… Огонь…»
А тут еще под горячую руку Чемоданову подвернулся инвалид, и откуда он взялся в этот неурочный момент.
Чемоданов как увидел его, так и рассвирепел.
– Что, папашка! – спросил, едва сдерживаясь. – Все ходишь? Слушаешь? Как люди живут? Много услышал?
– А чего не ходить? – спросил инвалид, остановившись, но на злой тон не отреагировал, отвечал негромко, покладисто. – Земля, она, значит, обчественная, ходи сколько влезет. Так я думаю…
– А подслушивать-то зачем? – гнул Чемоданов, не поддаваясь, не подлаживаясь под чужое настроение. Ему надо было излить свое. – Может, я тут секреты секретничаю, а ты свои уловители, свои лопухи – во – наставил… И ловишь?
– А ты не злись, – посоветовал инвалид, он по-прежнему был спокоен и даже доброжелателен. – Ты кричишь так, что твои секреты кругом слышны… – Он достал кисет, потряс, прикидывая, сколько там табачку, и предложил: – Ты вот закури и подумай: чего я, мол, тут кричу… Чего шумлю и надрываюсь… Когда все в мир входят? В спокойствие входят, в радость…
Чемоданов отвернулся. Не хотел курить, а скандала не получилось. Инвалид же между тем сварганил «козью ножку», помусолил, достал «катюшу» – кремешок, да кресало, да трут, – высек огонек, прикурил, пахнуло ядреным самосадом. Табачок, видать, у него был что надо.
– Дай! – сказал Чемоданов и протянул руку. – Нет, – сказал капризно, – сверни сам… Что-то я… Нервы сдали…
– И я говорю! – воскликнул инвалид с охотой. – Что нервы у людей не те… – Он свернул вторую «козью ножку», еще покрупней первой, и дал собеседнику прикурить. А сам не спеша продолжал говорить, что вот у него, на фронте, он одно время шоферил и всяко случалось в бою, от нервов так аппетит поднимался, что свой собственный ремень однажды сгрыз… Но спал даже во время канонады… А сейчас что… Скоро победа, а сна-то нет…
Чемоданов молча выкурил самокрутку, а напоследок сказал:
– Но мы победим, папашка! Мы их всех! Всех! К ногтю!
Пошел, не поблагодарив, не попрощавшись. И чем дальше уходил, тем быстрей ускорял шаг, в конце он побежал, желая скорей увидеть Катю… Удостовериться, что она дома. А инвалид проводил его взглядом и вслух пробормотал, что уж почти и победили… Все почувствовали, что жизнь наступает… Счастья все хотят… А если покричат, то от непонимания, что после войны кричать им не о чем… А кричат потому, что нервы разошлись, как вот у этого достойного солдата… Все пройдет… Но только нервы долго после войны людей мучить будут и убивать…
22
Подвал в доме Гвоздевых был просторный, с ямой для картошки, с отделением, отгороженным специально для хранения яблок и засыпанным опилками, со многими кадушками по углам, частью уже рассохшимися, в которых когда-то солили огурцы и капусту.
Теперь Зина, кроме яблок да картошки, ничего не заготавливала: рук недоставало. Рук и сил.
В подвале было сумрачно, сыроватая мгла смотрела изо всех углов. Странные шорохи, скрипы, вздохи возникали, будто бы сами по себе. Крошечное окошечко для вентиляции не в силах было дать достаточно света и воздуха.
Оттого и сажала Зина племянницу сюда в моменты приступов, быстро приходящих и уходящих, своей женской неуправляемой истерики, что темноты боялась Катя больше всего. Не криков, не хулиганов, не шпаны базарной, которой успела повидать за время своего барышничанья, не голода, не даже одиночества, к которому почти привыкла… А именно темноты.
Случилось как-то давно, что поздно вечером загуляли и не хватило гостям вина. А Зина и говорит: «Ступай, Катька, в мой буфет, возьми ключи и принеси несколько бутылок…» А буфет этот, при станции, где она тогда работала, а позже его-то и обворовали… И тогда Катя сказала Зине, что она не пойдет. Не может пойти, потому что темно и она темноты боится. Не пьяниц, не хулиганов привокзальных, а просто темноты. В ту пору у Зины ночевал обычно ее дружок, с которым она и пила, по имени Леша, странный, припадочный, вышедший из психушки мужичок, пить ему нельзя было. В трезвом виде он был молчалив, даже добр, но когда напивался, терял себя, у него начинались всякие капризы… И тут, когда Катя стала отказываться, Леша вдруг закричал… «Вот, Зинка, какая у тебя племяшка уродилась, и услужить людям не хочет, только о себе думает… Она в своем эгоизме не послушает, не послушает, а подрастет и тебя же из дому погонит». Он и всякое другое тоже говорил. Мало ли мужик набормочет, когда ему выпить не дают; да не дают ладно, он, может, такое и вытерпит. А то дали, да не до конца, это еще хуже. Они и убить могут, мужичье, когда водки недопьют, в разгар своих неуемных-то желаний!
Катя все это понимала, ей тогда пятнадцать исполнилось. Но вот уперлась: «Не пойду, да все тут!» Зина вспылила да как закричала на нее: «Темноты, говоришь, боишься, да? Так ты у меня получишь! Я тебя приучу к темноте!» И заперла в подвал.
Сколько же Катя напереживалась! И кричала, и молила через дверь: «Зиночка… Зина, выпусти, я ведь тут помру!» Не выпустила. Была у Кати горячка, от которой она целый месяц оправлялась, даже в характере переменилась, стала вздрагивать, когда на нее кричали… И все потом исполняла, и про подвал напоминать не надо, сама помнила.