Ужин для огня. Путешествие с переводом - Александр Стесин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне повезло: я живу в Нью-Йорке, где присутствуют все – или почти все – культуры мира. Присутствуют в миниатюре, в виде этнических анклавов. Тот Йемен, куда пускают даже с израильским визовым штампом, находится в Квинсе, в районе под названием Астория. Одно время мы с женой любили там гулять. Там есть своя мечеть, свой хаммам, свой уличный базар, мужчины в традиционных кафтанах и женщины в хиджабах, запахи йеменских блюд с обязательной приправой из пажитника, вывески с названиями вроде «Саба» и «Хадрамаут». Есть даже несколько зданий, напоминающих по стилю уникальную йеменскую архитектуру: многоэтажные «пряничные домики» из обожженного кирпича с белой лепниной. Если провести там достаточно времени, можно получить некоторое представление о жизни в настоящей Сане.
Это «некоторое представление» сродни мысленному эксперименту «комната Мэри», предложенному американским философом Фрэнком Джексоном. Вот как этот эксперимент описан у Джексона: «Мэри – выдающийся ученый. По тем или иным причинам она вынуждена исследовать мир из черно-белой комнаты через черно-белый монитор. Допустим, она занимается нейрофизиологией зрения, и допустим, что в ходе работы ей удалось получить исчерпывающую информацию о том, что происходит в мозгу человека, когда он видит спелый помидор или синее небо, когда слышит или сам произносит слова «красный», «синий» и так далее… Что же случится, когда Мэри выйдет из своей черно-белой комнаты или приобретет цветной монитор? Узнает ли она что-нибудь новое?» «Комната Мэри» – это та же «смерть в Йемене», а любое путешествие – попытка выйти из этой комнаты, отвоевать у смерти еще один клочок земли, пусть на короткое время.
Часть II
ПЕРЕВОД
От переводчика. Круг чтения
Эфиопскую литературу – через запятую с другими африканскими – принято называть молодой, что, в принципе, верно, если в виду имеется литература на амхарском языке. Если же разговор об эфиопской книжности вообще, молодость оказывается понятием весьма растяжимым: этой литературной традиции больше полутора тысяч лет. В монастырях и царских библиотеках сохранились сотни пергаментных манускриптов, написанных странствующими монахами и учеными мужами, дэбтэра, на древнеэфиопском языке геэз. Выдающийся историк-африканист Борис Тураев, посвятивший много лет переводу средневековых эфиопских хроник на русский, писал, что они одни «могли бы составить славу любой литературе». Это не просто запись имен и событий, не индейские кодексы и не «путь из варяг в греки». Хроники, вышедшие из-под пера Синоды, Зоуольда, Теклэ Селассие, Хауарья-Крыстоса и других мастеров жанра, поражают изощренностью стиля, обилием художественных деталей, а подчас и психологической точностью портретов, несмотря на то что портреты эти, в основном писались на заказ. В своих лучших вещах абиссинские хронисты (многие из которых занимались также кынэ и живописью) сравнимы с классиками персидской эпической поэзии. Кроме того, говоря о средневековой эфиопской литературе, нельзя не упомянуть агиографию – искусство, родственное религиозной живописи, «библейским историям в картинках» на стенах древних церквей. Как и настенные росписи, жития эфиопских святых чрезвычайно красивы и совершенно схематичны. Их можно читать с наслаждением, но только в гомеопатических дозах.
Как разговорный язык, геэз вышел из употребления больше тысячи лет назад и, следовательно, принадлежит к той же категории языков, что латынь, санскрит и церковнославянский. Тем не менее основной корпус эфиопской литературы, начиная с середины четвертого века, написан именно на геэз. Апокрифы, богословские трактаты, историография, духовная поэзия – все, кроме собственно художественной литературы (прозы), требующей перехода на живой язык, то есть на амхарский. Этот переход произошел всего сто с небольшим лет назад. Таким образом, речь идет о довольно странном явлении: древнеэфиопской литературе, просуществовавшей до начала XХ века. Как если бы в Европе вплоть до Первой мировой войны писали на латыни, продолжая традицию великой литературы Древнего Рима.
Первой ласточкой новой (амхарской) литературы стала повесть Афэуорка Гэбрэ Иесуса «История, рожденная сердцем», опубликованная в 1908 году. В американских университетах, где правит политкорректность, эту повесть упоминают в обзорных курсах по африканской литературе, называют шедевром, ставят чуть ли не в один ряд с произведениями Льва Толстого и никогда не читают. Ни для кого не секрет, что политкорректность зачастую превращается в орудие закоренелых расистов. Ситуация с «Историей, рожденной сердцем» – наглядный пример. В Африке были и есть замечательные писатели, есть замечательные книги. Так зачем же кривить душой, называя шедевром заведомо слабую повесть только потому, что она была написана в то время, когда весь континент – за исключением Эфиопии – пребывал под колониальным гнетом? Зачем сравнивать Афэуорка Гэбрэ Иесуса с Толстым, когда правильней было бы сравнить его с кем-нибудь из просветителей XVIII века, писавших в пору, когда русская проза только зарождалась? На самом деле «История, рожденная сердцем» далеко не так ужасна, как, вероятно, думают те, кто выдает ее за шедевр эфиопской прозы. По сути, это нечто среднее между хроникой (разумеется, вымышленной) и притчей. Назидательный рассказ о приключениях христианского царя и его детей, Тобии и Вахида, в стране язычников. В книге есть интересные моменты (например, красочное описание битвы Вахида с чудовищами, рожденными его воображением), хотя в целом все достаточно предсказуемо; незатейливая сюжетная канва воспринимается как условность, служащая средством для утверждения ценностей христианского гуманизма. Как ни странно, Афэуорк Гэбрэ Иесус и вправду местами напоминает Толстого – позднего Толстого, автора нравоучительных и по-своему трогательных рассказов для детей.
Что же касается романов-эпопей, в амхарской литературе имеется как минимум один достойный пример этого «толстоевского» жанра: шестисотстраничный опус Хаддиса Алемайеху «Любовь до гроба», обстоятельно описывающий феодальное общество в период с 1889 по 1935 годы (с начала правления Менелика II до итальянской оккупации). Сами эфиопы считают Алемайеху (а вовсе не Афэуорка Гэбрэ Иесуса) своим главным писателем. Величие авторского замысла проступает даже через толщу английского перевода, сделанного Дэвидом Эпплярдом и изданного в Америке тиражом в несколько сотен экземляров (других сколько-нибудь адекватных переводов «Любви до гроба» на иностранные языки до сих пор не существует). Неискушенного читателя вроде меня впечатляет сам размах; искомое «окно в другой мир» распахнуто здесь почти так же широко, как в китайском «Сне в красном тереме». Однако, в отличие от вида из окна Цао Сюэциня, панорама Хаддиса Алемайеху все-таки выглядит двухмерной, мир делится на хороших и плохих, причем хорошие – поэт Беззабих, вечная дева Сэблэ и поп-расстрига Гуда Касса, фигурирующий в качестве рупора авторских идей, – вполне ходульны. Куда интереснее образ самодура-помещика фитаурари Мешеши, отравляющего жизнь себе и своей семье вздорными идеями, в которые он свято верит. Где-то в середине романа автор чуть ли не прямым текстом сообщает читателю, что этот персонаж олицетворяет все зло заскорузлого феодального строя. Но, по счастью, талант писателя сильнее, чем социальная ангажированность; образ помещика выписан так, что в какой-то момент злодея становится жалко. На протяжении всей книги на его долю выпадают сплошные неприятности: бунтуют крестьяне, единственная дочь сбегает из дома, да и сам он только и делает, что с кем-то ругается, негодует, обиженно долдонит свою твердолобую правду. Это портрет несчастливого человека. В конце романа Мешеша и его покорная жена Тыруайнэт погибают, пустившись на поиски сбежавшей дочери, а вслед за ними погибают и все «хорошие». Шекспировская развязка отменяет традиционную дихотомию; по ту сторону добра и зла все оказываются трагическими героями.