Бледное пламя. 1-й вариант - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Право, ничего так не любит одинокий мужчина, как неожиданных дней рождения, и полагая, — нет, зная наверняка, — что мой покинутый телефон вызванивал целый день, я беспечно набрал номер Шейдов и, разумеется, трубку взяла Сибил.
— Bon soir, Сибил.
— А, Чарльз, привет. Хорошо съездили?
— Да честно говоря —
— Послушайте, я знаю, что вам нужен Джон, но он сейчас отдыхает, а у меня куча дел. Он вам потом позвонит, ладно?
— Когда потом — вечером?
— Нет, я думаю, завтра. Кто-то звонит у двери. Пока.
Странно. С чего бы стала Сибил прислушиваться к двери, имея под рукой кроме горничной и повара еще двух наемников в белых мундирах? Ложная гордость удержала меня от того, что следовало бы сделать — сунуть мой королевский подарок под мышку и невозмутимо отправиться в этот негостеприимный дом. Как знать, может быть в благодарность мне поднесли бы у задних дверей рюмку домашней наливки. Я все надеялся, что случилась ошибка, все ждал, что Шейд позвонит. То было горькое ожидание и единственное, чем наградила меня выпитая в одиночестве бутылка шампанского, — это crapula [похмельная мигрень].
Из-за шторы, из-за ствола самшита, сквозь золотую вуаль вечера и черные кружева ночи я следил за их лужайкой, за подъездным путем, за веером света над дверью крыльца, за самоцветными окнами. Солнце еще не село, когда в четверть восьмого я заслышал машину первого гостя. О, я увидел их всех. Я увидел древнего доктора Саттона, белоголового, безупречно овального господинчика, приехавшего в разболтанном «форде» вместе с высокой дочерью, миссис Старр, военной вдовой. Я увидел чету, впоследствии проясненную мной как мистер Кольт, здешний адвокат, и его жена, — их неловкий «кадиллак» наполовину заехал ко мне на дорожку, прежде чем отретироваться, суматошно мигая всеми огнями. Я увидел всемирно известного старика-писателя, согбенного бременем славы и собственной плодовитой посредственности, явившегося из мглы былого, в которой он и Шейд издавали вместе литературный журнальчик. Я увидел затиснутую в махонький «пьюлекс», управляемый красивой, как мальчик, кудлатой ее подружкой, покровительницу искусств, устроившую последнюю выставку тети Мод. Я увидел, как укатил в фургончике Фрэнк, шейдова прислуга за все. Я увидел отставного профессора орнитологии, пешком подошедшего от шоссе, на котором он беззаконно бросил свою машину. Я увидел, как воротился Фрэнк и привез нью-вайского антиквара, подслеповатого мистера Каплуна, и его супругу, потрепанную орлицу. Я увидел, как подъехал на велосипеде аспирант-кореец в обеденном смокинге, и как пришел пешком президент колледжа в мешковатом костюме. Я увидел, как, исполняя свой церемонный долг крейсировали среди света и тени, от окошка к окошку, в которых плавали, как марсиане, мартини с хайболами, двое юнцов из гостиничной школы, и вдруг уяснил, что хорошо — отлично — знаю того, который потоньше. И наконец, в половине девятого (когда, представляю себе, хозяйка уже принялась трещать суставами пальцев, — имелось у ней такое нетерпеливое обыкновение) длинный, черный, торжественно сверкающий лимузин — на вид совершенные похоронные дроги — поплыл в ауре подъездного пути, и пока семенил, чтобы распахнуть дверцу, толстый чернокожий шофер, я увидел, с жалостью, как вышел из дому мой поэт с белым цветком в петлице и с улыбкой привета на подцвеченном алкоголем лице.
На следующее утро, едва завидев, что Сибил укатила за Руби, их горничной, ночующей на стороне, я перешел проулок, неся изящно и укоризненно обернутую коробку. На земле перед гаражом на глаза мне попался buchmann, стопка библиотечных книг, очевидно забытая здесь Сибил. Я склонился над ней, придавленный любопытством: в основном они принадлежали перу мистера Фолкнера; в ту же минуту Сибил возвратилась, покрышки захрустели гравием у меня за спиной. Я добавил к книгам подарок и водрузил всю охапку на колени Сибил. Очень мило с моей стороны, — но что за коробка? Просто подарок для Джона. Подарок? Что ж, разве вчера не был день его рождения? Да, но в конце концов, день рождения — это ведь не более, как условность, верно? Условность или не условность, но то был также и мой день рождения — с малой разницей в шестнадцать лет. Вот так так! Поздравляю. А как прошел прием? Ну, вы же знаете, каковы они, эти приемы (тут я полез в карман еще за одной книгой, — за книгой, которой она не ждала). Да, и каковы же они? Ах, ну, просто приходят люди, которых знаешь всю жизнь и просто обязан пригласить, скажем, Бен Каплун или Дик Кольт, с которыми мы учились в школе, этот вашингтонский кузен и тот, чьи романы вы с Джоном считаете таким пустозвонством. Мы не позвали вас, зная, как скучны вам такие затеи. Этого я и ждал.
— К слову, о романах, — сказал я, — помните, мы однажды пришли к заключению, вы, ваш муж и я, что шероховатый шедевр Пруста — это громадная и омерзительная волшебная сказка, навеянный аспарагусом сон, совершенно не связанный со сколько-нибудь возможными людьми какой бы то ни было исторической Франции, сексуальный бурлеск, колоссальный фарс со словарем и поэзией гения, но и не более того, с невозможно грубыми хозяевами, прошу вас, позвольте мне договорить, и с еще более грубыми гостями, с достоевскими сварами и толстовскими тонкостями снобизма, повторенными и растянутыми до невыносимой длины, с восхитительными морскими видами и тающими аллеями, о, нет, не перебивайте меня, с игрою света и тени, способной поспорить с тою, что творят величайшие из английских поэтов, с флорой метафор, которую — Кокто, если не ошибаюсь, — определил как «мираж висячего сада», и, я еще не закончил, с нелепым, на резинках и проволочках романом между блондинистым молодым подлецом (выдуманным Марселем) и неправодподобной jeunne fille, обладательницей накладного бюста, толстой, как у Вронского (и у Левина), шеи и купидоновых ягодиц вместо щек, но — и разрешите мне на этом приятно закруглиться — мы ошибались, Сибил, мы ошибались, отрицая за нашим beau ténébreux способность наполнить книгу «человеческим содержанием»: вот оно, вот, оно, быть может, и отдает отчасти восемнадцатым, а то и семнадцатым веком, но — вот оно. Пожалуйста, пролистайте, прелестница, эту книгу [предлагая ее], и хоть для иных она, что для скелета телекс, но вы найдете в ней изящную закладку, купленную во Франции, и пусть Джон ее сохранит. Au revoir, Сибил, я должен идти. По-моему, у меня звонит телефон.
Я всего лишь лукавый земблянин. Просто на всякий случай я положил в карман третий и последний том произведения Пруста в издании «Bibliothèque de la Pléiade», Париж, 1954, отметив в нем кое-какие места на страницах 269–271. Мадам де Мортимар, решив, что среди «избранных» на ее суаре не будет мадам де Валькур, намеревается послать ей следующим утром такую записку: «Дорогая Эдит, я скучаю по Вас, вчера я Вас почти не ждала [Эдит удивится: как она вообще могла меня ждать, не пригласив?], зная, что вы не испытываете особой любви к этого рода приемам, которые в лучшем случае вызывают у Вас скуку».
И это все о последнем дне рождения Джона Шейда.
38
Строка 182: свиристель… цикада
Снова с нами птица из строк 1–4 и 131. Она еще раз появится в последней строке поэмы, и другая цикада, сбросив свою оболочку, ликующе запоет в строках 236–244.
39
Строка 189: Староувер Блю
Смотри примечание к строке 626. Все это смахивает на игру в королевского гуська, только играют в нее не фишками, а самолетиками из раскрашенной жести: нужно признать, игра довольно бессмысленная (переходим в клетку 209).
40
Строка 209: градус распада
Пространство-время само по себе есть распад. Градус летит на запад, он достиг иссиня-серого Копенгагена (смотри примечание к строке 181). Послезавтра (7 июля) он убудет в Париж. Он пронесся сквозь этот стих и пропал, — чтобы со временем вновь испачкать наши страницы.
41
Строки 213–214: Вот силлогизм
Годится разве мальчику в утешение. С течением жизни мы понимаем, что мы-то и есть эти «другие».
42
Строка 230: домовой
Бывшая секретарша Шейда, Джейн Прово, которую я недавно разыскал в Чикаго, рассказала мне о Гэзель гораздо больше, чем ее отец; он взял за правило никогда не говорить о покойной дочери, а так как я не предвидел нынешних моих изыскательских и комментаторских занятий, то и не понуждал его отвести душу, поведав мне обо всем. И то сказать, в этой Песни он отвел ее в значительной мере, портрет Гэзель получился ясным и полным, быть может, несколько слишком полным — в рассуждении архитектоники, — ибо читатель не может не чувствовать, что портрет этот ширится и разрабатывается в ущерб иным, более содержательным и редким материям, которые он вытесняет. Что ж, комментатор не вправе уклоняться от принятых им на себя обязательств, сколько бы скучными ни были сведения, кои ему надлежит собрать и представить. Отсюда и настоящее примечание.