Юность Барона. Потери - Андрей Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Я… я не… не насиловал Лену, – сей глагол потребовал от Владимира немалых усилий. – Я не мог с ней ТАК поступить. Потому что я… я люблю ее! С первого взгляда, с того самого вечера…
– Так вот, оказывается, какая нынче любовь-то? – криво усмехнулся Гиль. – Женщине в беспомощном состоянии, у которой выхода иного нет, подол по-свойски задрать и стручок свой засвербевший засунуть? ЭТО любовь? После чего, прекрасно зная, что ее мужа уже нет в живых, цинично предложить помощь? Да как у тебя рука не отсохла в тот момент, когда ты пилюльки Севкины в карман свой поганый убирал?!
– Я ничего не знал тогда! Клянусь вам!
Бирюзовые глаза Елены поменяли цвет на синеву. Мятое лицо резко изменилось, на нем отчетливо выступили скулы.
– Лена! Неужели ты думаешь, что в самом деле, знай я в тот вечер о смерти Всеволода, я бы позволил себе такую… низость?
– Я тебе не верю! Ни единому слову твоему не верю! – с презрением выдавила она и, плюнув Кудрявцеву в лицо, выскочила из кухни в гостиную.
Степан Казимирович с видимым облегчением утихомирил вопящее радио и устало опустился на табурет:
– Вот и поговорили, Володя. А теперь что ж? Сможешь с камнем, который даже не камень – глыба, дальше жить – живи, существуй. Винить тебя, равно как стыдить, не стану. В конце концов, ты мне не сын, а я тебе, слава богу, не папаша. И единственное, что меня в подобной ситуации слабо утешать станет, так это то, что я на своем веку чекистов видал-перевидал. И среди них, по счастью, попадались настоящие люди. А не… такая плесень, как ты. Всё, уходи. Не о чем боле толковать.
Полностью раздавленный и униженный, Кудрявцев молча вышел в прихожую. Глухо хлопнула входная дверь.
– Лена! – позвал Гиль. – Вернись! Нам нужно договорить.
Крестница покорно вернулась, но еще с порога умоляюще попросила:
– Крестный, давай утром, а? Я пойду сейчас, лягу. Знобит что-то.
– Хорошо. Ступай, Ленушка, ложись. Утро вечера мудренее. Только имей в виду: завтра, с самого ранья нам с тобой нужно все успеть. Потому как днем у меня поезд.
– Спокойной ночи.
– Да какой там, к дьяволу, покой… Лена! Я вот что подумал. Давай-ка я заберу у вас тетради? От греха? Боюсь, вся эта кутерьма из-за них и образовалась. Не дай бог, под предлогом Севы с обыском заявятся?
– Пускай являются, – ровным голосом отозвалась Елена. – Все равно они не смогут их найти. Не надо, дядь Степан, пусть себе лежат. Чего уж теперь.
– В самом деле: спохватился Вавила – когда дочь роди́ла! – со злостью на самого себя крякнул Гиль. – Тьфу! Идиота кусок!..
* * *…Елене было плохо. ПО-НАСТОЯЩЕМУ плохо.
Пройдя в спальню, она машинально отвернула голову так, чтобы не видеть развешанного на стене «семейного иконостаса» с фотографиями отца, матери, детей и (самое страшное!) Всеволода, упала на супружескую кровать и зарылась лицом в подушку. Но спасительные слезы не шли – похоже, вычерпались до дна. Полежав немного и пострадав всухую, она поднялась, подошла к окну и уставилась в проступающие сквозь серую майскую ночь очертания соседнего двора-колодца. Чудовищная нелепость и ужас происходящего медленно, но верно убивали Елену. Последние сутки она вообще потеряла всякую способность к размышлению, к логике, впав в состояние непрекращающегося оцепенения…
…После того вечера, когда Володя пригласил ее в ресторан, а затем проводил до дому, она долго не могла уснуть, снова и снова переживая приятно тревожащее ощущение твердого горячего плеча рядом и такой нежной, но одновременно такой крепкой руки, что задержала на прощание ее ладонь.
Сперва Елена отнеслась к подобным своим чувствам едва ли не со смехом – надо же, взрослая тетка, а грезит романтическими бреднями после одного-единственного прикосновения к другому мужчине. Но затем наступило утро, пролетел день, снова навалилась ночь, а эти воспоминания и ощущения не отпускали. Наоборот, все больше занимали мысли; словно невидимый огонь, они распространялись по всему ее существу, жгли и требовали какой-то определенности. И уже к рассвету нового дня Елена была вынуждена признаться себе в том, что влюбилась.
А следующей ночью арестовали Севу. И состояние влюбленной девчонки в одночасье улетучилось, сменившись отчаянием постаревшей на глазах, если верить зеркалу, взрослой женщины.
А потом к ней пришел Володя. И она, от которой в нынешнем незавидном положении требовалось ночами рыдать и скорбеть, а дни проводить в энергичных попытках добиться восстановления справедливости в отношении мужа-сидельца, она… изменила Всеволоду. Да-да, именно этот уничижительный, и никакой другой глагол! Изменила, поскольку изначальное принуждение к близости в оконцовке обернулось давно подзабытыми душевной страстью и физическим блаженством тела.
С этого момента Елена не могла смотреть на фотографию мужа в спальне. Равно как не могла думать о Володе. И в том и в другом случае ее начинало колотить – до дрожи, до состояния психического исступления.
А затем примчавшийся из Москвы дед Степан огорошил сообщением о смерти Севы. И ей сделалось страшно от осознания того, что в тот момент, когда они с Володей занимались любовью, муж уже несколько дней лежал в холодном подвале морга.
Страх очень быстро перерос в ненависть. К одному конкретному человеку. Тому самому, о ком еще неделю назад она грезила в наивных мечтах и снах. В благодарность за те недолгие часы, когда она по-настоящему любила, до сего момента Елена могла простить Володе многое. Она даже была готова взвалить на свои хрупкие плечи ВСЮ вину за между ними случившееся. Но она не могла простить ему одного – подлости.
И тогда Елена рассказала обо всем Гилю. Упустив в своем рассказе лишь один важный момент – вспышку собственной страсти.
Рассказала не без умысла, так как считала и самого крёстного повинным в роковых событиях последних дней. В конце концов, не приведи Степан Казимирович в их дом Владимира, все могло сложиться иначе. Не для Севы, разумеется, но вот персонально для нее, как минимум – иначе.
Так завертелось это колесо. И отныне ее, Елены, собственным решениям места в этом движении практически не оставалось…
* * *За без малого двенадцать лет существования будка сапожника Халида на Дорогомиловском рынке Москвы сделалась местечковой достопримечательностью и объектом паломничества. Про посетителей будничных и очевидных – тех, что ежедневно несут сюда прохудившуюся обувку, речь в данном случае идти не будет. С их мотивацией все предельно ясно, ибо старый Халид был мастером от Бога, способным продлить жизнь любой степени изношенности туфлям, сапогам и ботинкам.
Но вот об иной, не столь многочисленной, но зело фактурной категории клиентов Халида, пожалуй, стоит нашептать пару слов. О тех из них, для которых предусмотрительно прихваченная с собой пара штиблет служила лишь прикрытием для визита в Халидову рабочую резиденцию. Не починки обуви, но авторитетного слова и мудрого совета ради, ручейком тянулись сюда разновозрастные ходоки, отличительной особенностью коих являлась принадлежность исключительно к мужескому полу – раз, к криминальному миру столицы – два.
Не будет большим преувеличением сказать, что вплоть до хрущевской оттепели взрослые мужчины Советского Союза условно делились на тех, кто воевал, и тех, кто… сидел. Так вот Халид – сидел. Много и густо. Достаточно сказать, что его первые три ходки пришлись еще на времена Николашки Кровавого.
А это, согласитесь, с большой буквы Стаж?..
Халид Асланян родился в 1888 году. То бишь приходился ровесником Гилю. Впрочем, то было единственное, формально роднящее стариков, обстоятельство. Все остальное в их биографиях – в разлет и строго перпендикулярно.
Мать Халида была армянкой, а отец происходил из езидов. Выражаясь доступно – курдов, которые не приняли ислам. В СССР таковых проживало несколько десятков тысяч человек. Ну да кто о них знал? Разве что из газет слыхали про Саманда Сиабандова[33]. За Халида же Асланяна были в курсе и вовсе единицы. Но зато такие вот немногие посвященные, все как на подбор, выражаясь терминологией Джона Сильвера, были «о-опытные моряки!».
Мать свою Халид помнил слабо – она погибла в ходе приснопамятной резни в Верхнем Сасуне летом 1894-го[34]. Вскоре после этого отец вывез сына и младшую сестру жены на просторы Российской империи, после долгих скитаний по которым старший и младший Асланяны притулились в Москве, а тетка Халида отправилась искать счастья горничной в тогдашнюю столицу.
Отец начал трудиться сапожником на знаменитой Хитровке, в чем изрядно преуспел: достаточно сказать, что не единожды он починял сапоги самому Дяде Гиляю – королю репортажа и бытописателю московского дна[35]. Вот только, к великому огорчению Асланяна-старшего, его малолетний отпрыск, откровенно манкируя обязанностями подмастерья, к коим, заметим, имел недюжинный талант, быстро сделался заметным персонажем того самого, хитровского, дна. Променяв в итоге почетную «династическую» профессию на малоуважаемое, зато прибыльное ремесло тырщика.