Дальний остров - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со всей любовью, Эрл
Незадолго до этого моему отцу исполнилось двадцать девять. Неизвестно, как моя наивная, оптимистичная мать восприняла тогда это письмо, но вообще-то, думая о ней, какой я ее знал, могу сказать, что письмо совершенно не соответствует тому, чего она, вероятно, ждала от предмета своих романтических чувств. Милый каламбур ее валентинки воспринят буквально — как намек на перебои с поставками путевого балласта? Она, которую всю жизнь передергивало от воспоминаний о гостиничном баре, где ее отец работал барменом, получила бы удовольствие от разговора с городским пьяницей, который не стесняется в выражениях? Где нежные слова? Где мечты о счастливых днях любви? Моему отцу еще явно предстояло многое узнать о своей суженой.
Я, однако, вижу, что его письмо наполнено любовью. Любовью к моей матери, конечно: он пытался раздобыть для нее валентинку, он внимательно прочел ее открытку, он хотел бы, чтобы она была рядом, он делится с ней мыслями, он посылает ей всю свою любовь, он обещает позвонить, как только вернется. Но и любовью к широкому миру: к разнообразию живущих в нем людей, к малым и большим городам, к философии и литературе, к добросовестной работе и честной оплате, к разговорам, к размышлениям, к долгим прогулкам в ветреную погоду, к тщательному выбору слов и грамотному их написанию. Письмо говорит мне о многом, что я любил в отце, — о его порядочности, уме, неожиданном юморе, любознательности, добросовестности, сдержанности и чувстве собственного достоинства. Лишь когда я кладу рядом с письмом мамину валентинку с ее большеглазыми детишками и сосредоточенностью на чувствах в чистом виде, мне приходят на ум десятилетия взаимных разочарований, которые мои родители пережили после первых лет полузрячего блаженства.
На склоне лет мать жаловалась мне, что мой отец никогда не говорил ей, что любит ее. Допускаю, что формально это так, что она никогда не слышала от него этих трех волшебных слов, — я, по крайней мере, точно не слышал, чтобы он их произносил. Но он их писал — могу это засвидетельствовать. Я не один год набирался храбрости прочесть их старую переписку, и объясняется это среди прочего тем, что первое же отцовское письмо, на которое я бросил взгляд после смерти матери, начиналось с нежного уменьшительного «Айрини», ни разу не слышанного мной от отца за все тридцать пять лет нашего общения, и заканчивалось — этого я уж никак не мог вынести — признанием: «Я люблю тебя, Айрин». Это было совершенно на него не похоже, и я засунул письма в сундук на чердаке у брата. Много позже, когда я снова их достал и смог-таки все прочитать, я обнаружил, что отец признавался ей в любви десятки раз, этими самыми тремя волшебными словами, как до, так и после их женитьбы. Возможно, однако, он даже тогда не способен был произнести эти слова вслух, и, возможно, поэтому мама не помнила, чтобы они вообще от него исходили. А может быть, письменные признания выглядели в сороковые годы такими же странными и нехарактерными для него, какими они кажутся мне сейчас, и в маминых жалобах отразилась некая глубинная истина, ныне скрытая под нежными словами его писем? Может быть, виновато отвечая на ее послания с их натиском чувств («Люблю тебя всем сердцем», «С такой любовью, что ах» и тому подобное), он считал себя обязанным изображать, со своей стороны, романтическую любовь или хотя бы пытаться ее изображать, как он пытался (не слишком усердно) купить валентинку в Фэрвью, штат Монтана?
«Both Sides Now» в исполнении Джуди Коллинз была первой эстрадной песней, которая крепко во мне засела. Когда мне было восемь или девять, она очень часто звучала по радио, и слова о признании в любви, сделанном «вслух, не таясь», соединившись с действием, которое производил на меня голос Джуди Коллинз, дали тот результат, что «я люблю тебя» получило для меня главным образом сексуальный смысл. Пройдя через семидесятые, я в конце концов стал способен при редких наплывах чувств говорить братьям и многим своим лучшим друзьям мужского пола, что люблю их. Но в младших и средних классах эти слова значили для меня только одно. Я хотел прочесть «Я люблю тебя» в записке от самой привлекательной девочки класса или услышать, как она мне это шепчет в лесу на школьном пикнике. За те годы девочки, которые мне нравились, только пару раз говорили мне это или писали. Но когда такое случалось, это был чистый адреналин. Даже после того, как я поступил в колледж, прочел Уоллеса Стивенса и увидел в стихотворении «Le Monocle de Mon Oncle»,[33] как он высмеивает людей вроде меня, неразборчиво ищущих любви:
Не куклы мы, чтоб всякая рукаОт страсти заставляла нас пищать, —
эти желанные слова продолжали означать полураскрытые губы, податливое тело, обещание пьянящей близости. И я испытывал колоссальную неловкость из-за того, что человеком, от которого я постоянно слышал эти слова, была моя мать. Единственная женщина в доме, полном мужчин, она жила с таким избытком невознагражденного чувства, что не могла не искать романтических способов его выразить. Открытки и нежности, которыми она меня осыпáла, были выдержаны в том же стиле, в каком она прежде обращалась к моему отцу. Задолго до того, как я родился, ее излияния стали казаться ему невыносимо детскими. Для меня, однако, они были далеко не детскими. Я шел на многие ухищрения, избегая ответных излияний. Я пережил многие отрезки детства, долгие недели, когда, кроме нас двоих, в доме никого не было, благодаря тому что держался за ключевые различия в силе чувства между «я люблю тебя», «я тоже тебя люблю» и «люблю». Жизненно важно было никогда, ни за что не говорить: «Я люблю тебя» или «Я люблю тебя, мама». Наименее болезненной альтернативой было еле слышно пробормотать: «Люблю». Но годилось и «Я тоже тебя люблю», если произнести это достаточно быстро и с достаточным ударением на «тоже», что подразумевало некий автоматизм ответной реакции; так мне удалось миновать множество неловких моментов. Не помню, чтобы она хоть раз целенаправленно стыдила меня за мое бормотание или ругала за то, что я — порой случалось и такое — выдавливал из себя только неопределенный звук. С другой стороны, она никогда не говорила мне, что ей просто хочется выразить мне свою любовь, потому что сердце наполнено чувством, и я не должен считать себя обязанным каждый раз говорить в ответ: «Я люблю тебя». И поэтому до сего дня во всяком режущем мне слух возгласе «Я люблю тебя!» во время чужого разговора по мобильному я слышу принуждение.
Мой отец хоть и писал письма, полные жизни и интереса к окружающему миру, не видел ничего дурного в том, что обрек мою мать на четыре десятилетия готовки и домашней уборки, в то время как сам активно действовал в свое удовольствие в мужском мире. И в малом мире семьи, и в большом мире американской жизни, похоже, существует правило: у кого нет деятельности, у того есть сентиментальность, и наоборот. Разнообразные истерии после 11 сентября — как эпидемия признаний в любви, так и широко распространившийся страх перед мусульманами и ненависть к ним — это истерии бессильных и приниженных. Имей моя мать больше возможностей для самореализации, она, может быть, реалистичнее соразмеряла свои чувства с их объектами.
Хотя по нынешним меркам мой отец может выглядеть холодным, скованным человеком и сексистом, я благодарен ему за то, что он никогда прямым текстом не говорил мне, что любит меня. Мой отец любил приватность, иначе говоря — уважал публичное пространство. Он высоко ставил сдержанность, этикет, рассудительность, потому что без них, считал он, общество не может обсуждать и принимать решения себе во благо. Возможно, было бы неплохо, особенно для меня, если бы он научился более наглядно показывать маме свои чувства к ней. Но всякий раз, когда я слышу сегодня очередной истошный родительский крик о любви в сотовый телефон, я радуюсь, что у меня был именно такой отец. Он любил нас, своих детей, больше всего на свете. И знать, что он это чувствует и не может сказать; знать, что он полагается на мою способность понять, что он чувствует это, понять и не ждать от него словесных подтверждений, — вот в чем была самая суть и сердцевина моей любви к нему. Любви, о которой я в свой черед постарался никогда не заявлять ему вслух.
Тогда, впрочем, было легче. С местом, где мой отец находится ныне, — с миром мертвых — я могу обмениваться только молчанием. Никто не наделен большей приватностью, чем умершие. С отцом, правда, немало лет, пока он еще был жив, мы переговаривались не так уж намного больше, чем сейчас. Но вот кого мне активно не хватает — с кем я мысленно спорю, кому испытываю потребность что-то показать, кого хочу позвать к себе домой, над кем смеюсь, перед кем чувствую себя виноватым — это мать. Та часть меня, которую злит сотовая бесцеремонность, произошла от отца. Та же часть, что любит свой BlackBerry, хочет быть повеселее и идти в ногу с миром, — от матери. Из них двоих она была более современной, и хотя он, а не она располагал широким полем деятельности, именно она в итоге оказалась в стане победителей. Будь она сейчас жива и обитай по-прежнему в Сент-Луисе, и случись вам сидеть рядом со мной в сент-луисском аэропорту Ламберт в ожидании рейса на Нью-Йорк, вам, возможно, волей-неволей пришлось бы услышать, как я ей говорю, что люблю ее. Но я понизил бы голос.