Смятая постель - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем он, конечно, страдал меньше, даже если много кашлял, и в любом случае мысль о десяти маленьких смертоносных ампулах, спрятанных в ящике стола, о десяти маленьких часовых, утешала его. Но ночному себе он не доверял. Потому что ночью, в ночном одиночестве, ему случалось терять самообладание, становиться ребенком, оказаться под материнским крылышком, хотелось даже быть мужем или отцом. Неважно кем, лишь бы не быть одному. У Жолье не было друзей или подруг, которым он чувствовал бы себя вправе навязать свое высохшее тело, испарину, страхи. После отпуска, если можно назвать отпуском его недолгое прощание с морем, он попробовал обратиться за помощью к тем продажным девицам, на которых никогда не жалел денег, обратив их на этот раз в своих сиделок. Он платил за ночь самую дорогую цену и после ужина, где был, как всегда, необыкновенно любезен, спокойно объяснял свою ситуацию и ложился рядом, разумеется, не испытывая никакого желания, но хотя бы в тепле. К несчастью, все как одна девицы, опечаленные, видимо, состоянием своего старинного друга и шокированные целомудрием куда больше, чем любым сладострастием, взяли себе за правило за ужином напиваться. Так что выходило, что Жолье, справившись со своим кошмаром, находил возле себя не дружелюбный покой сонного ласкового тела, успокаивающего своим ровным дыханием, а мечущуюся и храпящую пьяную женщину. Раздраженный, он вновь вернулся к одиночеству. И вскоре понял, что хорошо ему только с Беатрис. Когда она приходила к нему, он мог лежать в кровати или сидеть в гостиной, неподвижный и безучастный, погруженный в состояние сонного отупения от наркотиков. Беатрис удивлялась. Удивлялась его безразличию, его апатии; ей казалось, сама она в подобной ситуации всеми силами наслаждалась бы жизнью.
– Я и сам так думал, – сказал ей Жолье, когда она как-то спросила его об этом. – Ведь я обожаю музыку, живопись, есть столько книг, которые я поклялся себе перечитать перед смертью. Думать-то думал, но, оказалось, мне сейчас они не нужны – ни книги, ни музыка… Все наводит скуку, все утомляет, все отнимает у меня мое время. Впрочем, – добавил он с оттенком гнева, – перед лицом смерти не существует уже никакой личности. Остается только соединение клеток, которые упрямо сопротивляются разъединению. Пустота и сердце, которое все еще бьется; биение моего сердца – вот единственная музыка, которую я могу выносить; единственное, на что мне хочется смотреть, – голубая вена на моей старческой руке, она пока еще пульсирует. Единственное прикосновение, которого я жажду, – прикосновение к собственной коже. Беатрис, в своей жизни я увлекался чем угодно, кроме онанизма, но теперь я дошел до того, что кладу руку себе на щеку и замираю от восхищения… Как будто я никогда и не восхищался никем, кроме себя. Да и как я могу желать чужую плоть, восхищаться чужим лицом? Мне трудно даже быть с кем-то рядом.
– А со мной? – спросила Беатрис. – Почему не трудно со мной? Ведь…
Жолье перебил ее:
– Потому что ты не принимаешь меня всерьез ни живого, ни в агонии. Потому что ты не испытываешь никакого почтения к моему состоянию, в отличие от других не сострадаешь мне и уважаешь единственного Жолье, какого ценю и я: веселого, стремительного, непринужденного. Потому что, как и двадцать лет назад, ты способна надуть меня и не прийти, хотя в это утро я соберусь умереть. Это меня утешает. В любом случае, – добавил он, – я постараюсь, чтобы ты была здесь. Я покончу с собой во второй половине дня, потому что слишком боюсь ночи и слишком устаю к утру. Мы будем болтать с тобой, а потом ты увидишь, что я уснул, и будешь знать, чем объяснить такую невежливость. Первую, я надеюсь…
– Вы предупредите меня об этом дне? – быстро спросила Беатрис.
– Пока не знаю, – признался Жолье, – а как ты предпочитаешь?
Она на секунду заколебалась, потом протянула руку и погладила его по щеке.
– Будет лучше, если вы мне скажете, – сказала она. – По крайней мере, вы будете знать, что я в курсе: вы не будете чувствовать себя таким одиноким.
Жолье посмотрел на нее долгим взглядом, и лицо его дрогнуло.
– Спасибо тебе, моя дорогая Беатрис! – сказал он. – Ты и в самом деле единственный человек, достаточно жесткий или достаточно нежный, чтобы не вызывать «Скорую помощь», службу спасения или еще бог знает какой кошмар…
К своему удивлению, подобные разговоры не подавляли Беатрис, но странным образом укрепляли ее дух. И вместе с тем ледяная, конкретная неотвратимость положения Жолье не стирала в ее памяти мелких стычек и бурь, которые трепали ее в то время. Она не говорила себе, что по сравнению с ситуацией Жолье смешны все ее волнения. Наоборот, именно это и была жизнь: все эти мелочные и бурные завихрения, увязание в тщеславии и низких амбициях, и она была уверена, что Жолье горько сожалеет о том, что не может крутиться во всем этом. От близости его смерти ее жизнь не стала казаться ей ничтожной, наоборот, она стала даже более яркой. Ей приятно стало и презрение, которое внушали ей кое-какие поступки, кое-какие реакции парижан. И когда Эдуар обнимал ее, целовал, когда она чувствовала, как он дрожит, прижимаясь к ней ночью, от усталости или желания, она порой думала, что за несколько кварталов отсюда другого мужчину тоже охватывает дрожь – дрожь от потерянности и одиночества, потому что он старается не разлить содержимое ампулы на подушку. Да, как пишут в дешевых романах: любовь всегда противостоит смерти. Разумеется, настанет день, и сама Беатрис должна будет оказаться на этом пустынном и бесцветном берегу, который есть преддверие смерти, преддверие океана, преддверие ничто, но ее это не заботило. Она всегда знала: она умрет либо на сцене, либо ее убьет какой-нибудь ревнивец, либо она разобьется о дерево в гоночной машине. А пока она не отвечала на вопросы Эдуара о Жолье, потому что Жолье запретил ей отвечать. «Эдуар слишком чувствителен, – говорил он, – наверное, слишком похож на меня самого и смотрит на все так по-человечески; он нагонит на меня грусть. С тобой мне в тысячу раз лучше». И Беатрис улыбалась, принимая мнение Жолье за то, чем оно и было, – за комплимент.
– Что мне с ним делать? – спросила она как-то, имея в виду Эдуара.
Жолье движением руки изобразил покорность судьбе.
– О, прежде всего, – сказал он, – не надо его жалеть: он любит тебя. И сейчас ты у него есть.
– Он очень ко мне привязан, – сказала Беатрис, которая, к своему удивлению, покраснела при этих словах, звучавших несколько претенциозно.
– Это заметно, – сказал Жолье. – По правде сказать, я завидую этому молодому человеку. Я бы дорого дал, чтобы помучиться от любви.
Зазвонил телефон, но Жолье жестом показал слуге, такому же несгибаемому, как он, что не хочет говорить, потом повернулся к Беатрис и с любопытством спросил:
– А ты? Ты-то любишь его?
Вопрос застал Беатрис врасплох, на какой-то момент она растерялась, почти оскорбилась.
– Но, в конце концов, – продолжал Жолье весело, – я не сказал ничего неприличного, спросив, любишь ли ты своего любовника.
– Вам это покажется странным, – сказала Беатрис, – но я никогда не задавала себе этого вопроса.
– Тем лучше, – заключил Жолье. – С моей точки зрения, очень глупо спрашивать себя, любит ли нас кто-нибудь, и еще глупее спрашивать, любим ли мы сами.
И они заговорили о другом.
Но на улице и потом, когда она вернулась домой, вопрос Жолье не давал Беатрис покоя. Любит ли она Эдуара? В каком-то смысле да, она любит его, более чем кого-либо из тех мужчин, которых она знала. Влюблена ли она в него? В определенном смысле да, когда ночью она говорила ему: «Я люблю тебя», это был не только голос плоти. Но будет ли она несчастной без него? Вот в чем состоял тот вопрос, которого она никогда себе не задавала. Эдуар, ее бросивший, Эдуар, ее разлюбивший, – такого представить себе невозможно. Но почему? Потому что ей недостает воображения или потому что он сделал это допущение невозможным? Будучи сам связанным по рукам и ногам, не затянул ли он и на ней другую, более опасную петлю, чем обычная петля любовных сомнений и беспокойства? Предаваясь отчаянию от ее измен, не довел ли он ее до того, что будущие ее шалости станут казаться ей безвкусными и лишенными всякой привлекательности? Короче говоря, заявив, что он раз и навсегда смертельно предан ей и смертельно уверен, что в один прекрасный день она его бросит, не разбудил ли он в ней этим своим жестоким и долгим вызовом искушение его удержать? Удержать именно таким – пылким, неистовым, трепещущим? Никогда, никогда в жизни ни один мужчина не складывал перед ней оружие с такой готовностью, так быстро и с таким упорством, получая при этом такое удовольствие. «Прямо Макиавелли», – подумала Беатрис, улыбаясь, ибо мысль о том, что Эдуар использует тонкое коварство, чтобы завоевать ее, показалась ей невероятно смешной. Тем не менее какое-то недоверие поселилось в ней теперь, что-то похожее на недоверие… и еще страх, совершенно неожиданный и такой сладостный страх.