Как я изменил свою жизнь к лучшему - Сергей Литвинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я думаю о том языке, которым Бог говорит с людьми, я вижу не только картины пожаров, и войны, и гибель семей и народов, но эти простые и мощные знаки, которыми располагает природа. Они останавливают на пороге, ломают маршруты, мешают и мстят. От них закрываются на все засовы, едой запасаются, гасят огни, но если кому суждено оказаться на лодке, когда поднимается буря, то он и окажется в ней, в этой лодке, и если жених не доехал до церкви, то, значит, метель была много важнее, чем это венчание.
Мы приземлились в Нью-Йорке и тут же узнали, что несколько часов назад начался ураган, который, сокрушив всю Южную Каролину, несется сейчас к нам, сюда, с одной только целью: убить все живое. Его звали Глорией. Он (или она, эта самая Глория!) должен был быть здесь в течение часа. И все-таки мы полетели, рискнули. Последний в тот день самолетик до Бостона, а может быть, самый последний на свете, последний на небе – простой самолетик, где у стюардессы было лицо голубя. Ее я запомнила: клюв, сизо-синие глаза с поволокой…
Глория не шутила и не намеревалась никого щадить.
Что происходило на побережье, я не знаю: океан достаточно далеко, но город под страшными лапами Глории, под скрежетом ее черных зубов утром стал грудой поваленных, жалких деревьев, осколков, обрывков каких-то полотнищ, сплетенных жгутом проводов. И все это хранило следы перепуганной жизни – не только людской, но всеобщей: древесной, и птичьей, и жизни подземной, куда уползли насекомые в страхе, и жизни всего населенья речного, которое спряталось на глубине и скрылось от глаз обезумевшей ведьмы.
Весь день бушевала она и всю ночь.
А утром затихла, устала, смирилась.
За руку со своим десятилетним сыном я бродила по Гарвардской площади, на которой, осторожно переступая через мертвых: листву и стволы, провода и осколки, бродили неловкие тихие люди, как будто они обходили все вместе огромное грустное поле сраженья.
Зачем налетела тогда эта Глория?
Чтобы напугать меня?
Предупредить?
Осень, теплая осень в чужом городе, победно блистала сквозь дыры в листве то облаком, то синевой, а сама сгорала при этом, и все осыпалось, прощалось друг с другом, и трещины старых кладбищенских плит казались слегка лиловатыми…
Той же осенью удачи посыпались на голову, как будто в небе перевернули рог изобилия, и все его благодатное содержимое летело оттуда с завидной прицельностью: искало меня среди звезд, гор и рек.
Самой большой, немыслимой, с точки зрения скромного человека, удачей была работа в Гарвардском университете. Ассистентом профессора, пять раз в неделю. Восторг раздувал меня. Вопросы: «За что? Почему?» – не мешали: мне просто везло, как везет тем лунатикам, которые могут пройти по карнизу двенадцатого этажа и спокойно опять возвратиться в постель.
Из преподаванья запомнились мелочи: читали рассказ «Толстый и тонкий». Чехов, будучи человеком старой формации, написал, что тонкий «захихикал, как китаец». Конечно, ему это с рук не сошло. Китаец, студент-второкурсник, стал красным, а вскоре вообще почернел: «Он что, был расистом? При чем здесь китайцы?»
Весной начались, как обычно, экзамены.
Студенты мои просто падали с ног. Глаза их ввалились. Мне – женщине, матери и человеку – всегда тяжело видеть чье-то страданье, и я попыталась помочь.
– Хотите, мы просто пометим билеты? – спросила я ласково.
У нас было несколько тем разговорных и несколько – литературных. Из всех разговорных одна была трудной: «К чему я стремлюсь в своей жизни», а литературные все были жуткими, особенно: «Образ простой русской девушки из фильма «Вокзал для двоих».
– Как это: «пометим»? – спросили они и притихли.
– Зеленым пометим «К чему я стремлюсь», а «Девушку» – красным. Возьмете – что знаете. Мы все в МГУ это делали.
И я рассказала забавные байки про то, как в России сдавали экзамены. Страна моего ускользнувшего детства предстала в разбойной и дикой красе. Шпаргалки, репрессии, Сахаров, бомбы и снова шпаргалки. Ни чести, ни совести, все на продажу. Так делали все, понимаете? Все!
– И вы? – прошептали они.
– Ну а как же?
Они засмеялись с неловкой угрюмостью.
В столовой я встретила взгляд.
Надо сказать, что за пару дней до этой нелепой моей откровенности ко мне на урок пришла дама. Вернее, коллега. В цепи превращений, когда незабудка становится мальчиком, а вскоре и мальчик, проживший свой срок, становится зайчиком или медведем (кто что заслужил!) – я вас уверяю: в цепи превращений моя эта дама была в свое время гремучей змеей. Хотя за плечами гремучей змеи дымились советское детство и юность, Фонтанка, Канавка, дворцы и каналы, она продолжала шипеть и извиваться, как будто вчера еще ползала в джунглях, и в маленьком, нежном ее облысении на самом затылке упрямо сквозила змеиная кожа. Глаза были узкими, черными, сильными. Улыбка, почти не сходящая с уст, измазана густо-кровавой помадой. И даже в фамилии что-то звериное: Косматова Ася.
Такая вот дама-коллега пришла на урок и сидела на нем, и все помечала своим карандашиком мои недочеты в зеленой тетрадке. Потом, окровавленным ртом усмехнувшись и быстро слизнув проступившую пену, ушла.
«Стукачка!» – подумала я, пребывая в своей лунатической фазе сознания.
Экзамены кончились.
Лето настало с внезапностью первой любви: все цвело. Магнолии были пышны, как головки резвящихся в небе детей-ангелят. У здешней весны нет тех сказочных запахов, которые памятны мне по Москве: ни запаха дыма из мокрых садов, ни жадного запаха робкой травы, ни запаха первой сирени, которая способна смутить даже черствое сердце – настолько, что скучный его обладатель, зайдя в палисадник и сев на скамью, сорвет себе веточку и позабудет, зачем разругался с женой в пух и прах, зачем сгоряча дал по морде соседу…
В самый последний перед каникулами день меня попросили зайти в кабинет к заведующей кафедрой.
Американские слависты делятся на две категории: тех, которые стесняются говорить по-русски, и тех, которые не стесняются на нем говорить, несмотря на уморительные свои ошибки в этом непростом языке. Моя заведующая принадлежала к первой группе. Закусив еле заметную нижнюю губу, она очень быстро, на чистом английском, сказала, что Гарвард на следующий год со мной не намерен сотрудничать.
Баста.
Это было оглушительной новостью.
Кровь прилила к моему лицу, и несколько секунд перед глазами пульсировала яркая темнота. Потом я опомнилась и дрожащим, хотя, наверное, очень злым голосом спросила, в чем дело.
Малиновые пятна переползли с моего лица на ее. Понизив голос и оглянувшись на тяжелую, чудесного старинного цвета дверь своего кабинета, она сообщила, что на меня жалуются.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});