Графиня Де Шарни - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако на следующий день, после того как король предстал перед судом, председатель Конвента получил следующее письмо:
«Гражданин председатель!
Я не знаю, предоставит ли Конвент Людовику Шестнадцатому возможность иметь адвокатский совет и позволит ли он королю выбрать членов этого совета по своему усмотрению; в этом случае я желаю, чтобы Людовик Шестнадцатый знал, что ежели его выбор падет на меня, я готов оказать ему свои услуги. Я не прошу Вас сообщать Конвенту о моем предложении, так как я далек от мысли, что являюсь лицом достаточно значительным для того, чтобы он мною занимался; но я уже дважды вызывался в совет того, кто был прежде моим государем в те времена, когда это считалось большой честью для любого человека: я должен ему отплатить услугой теперь, когда многие находят это опасным.
Если бы я знал, как сообщить ему о своей готовности, я не взял бы на себя смелость обращаться к Вам.
Я подумал, что только Вы, занимая такой пост, сможете найти способ передать ему мое предложение.
Примите уверения в искреннем моем к Вам почтении, и т, д.
Мальзерб».В то же время пришли просьбы еще от двух человек; одна — от адвоката из Труа, г-на Сурда. «Я готов, — не побоялся написать он, — защищать Людовика Шестнадцатого, потому что верю в его невиновность». Другое письмо было получено от Олимпии де Гуж, странной южанки, диктовавшей свои комедии, потому что, как говорили, она не знала грамоты.
Олимпия де Гуж стала защитницей женских прав; она хотела добиться для женщин права входить наравне с мужчинами в состав депутаций, принимать участие в обсуждении законов, объявлять мир или войну; и она подкрепляла свои претензии следующими словами: «Почему женщины не поднимаются на трибуну? Ведь всходят же они на эшафот!?»
Она в самом деле взошла на него, несчастное создание; но в ту минуту, когда читали приговор, она снова стала женщиной, то есть существом слабым, и, желая воспользоваться послаблением, заявила, что беременна.
Трибунал отослал осужденную на медицинское обследование; результат обследования был таков: если беременность и есть, то слишком ранняя, чтобы можно было ее установить.
Перед эшафотом она снова держалась, как мужчина, и умерла так, как и подобало сильной женщине.
Однако вернемся к Мальзербу. Речь идет о том самом Ламуаньоне де Мальзербе, бывшем министром при Тюрго и павшем вместе с ним. Как мы уже рассказывали, это был маленький человечек лет семидесяти двух, который с самого рождения был ловким и рассеянным, кругленьким, вульгарным — «типичнейший аптекарь», как пишет о нем Мишле; в таком человеке никто не мог угадать героя античных времен.
В Конвенте он называл короля не иначе, как «государем».
— Что тебя заставляет так дерзко с нами разговаривать? — спросил один из членов Конвента.
— Презрение к смерти, — только и отвечал Мальзерб. И он в самом деле презирал ее, ату смерть, к которой он ехал, беззаботно болтая с товарищами по несчастью, и которую он принял так, будто должен был, по выражению г-на Гильотена, испытать, принимая ее, лишь легкую прохладу на шее. Привратник Монсо — а именно в Монсо сносили тела казненных, отметил одну особенность, в самом деле свидетельствовавшую о презрении к смерти: в маленьком карманчике штанов одного из обезглавленных тел он обнаружил часы Мальзерба; они показывали два часа Осужденный по привычке завел их в полдень, то есть а тот самый час, как поднимался на эшафот.
Итак, за неимением Тарже король взял в совет Мальзерба и Тронше; те за отсутствием времени пригласили адвоката Дезеза.
14 декабря Людовику было объявлено, что он может встретиться со своими защитниками и что в тот же день к нему придет с визитом г-н Мальзерб.
Преданность г-на Мальзерба очень тронула короля, хотя его темперамент делал его малочувствительным к такого рода волнениям.
Видя, с какой простотой подходит к нему этот семидесятилетний старик, король почувствовал, как сердце его переполняется благодарностью, и он раскрыл — что случалось крайне редко — объятия, проговорив со слезами на глазах:
— Дорогой мой господин Мальзерб! Обнимите меня! Прижав его к груди, король продолжал:
— Я знаю, с кем имею дело; я знаю, что меня ожидает, и готов принять смерть. Вот таким же, каким вы меня сейчас видите — а ведь я вполне спокоен, не правда ли? — я и взойду на эшафот!
16-го в Тампль прибыла депутация; она состояла из четырех членов Конвента: это были Валазе, Кошон, Гранпре и Дюпра.
Для изучения дела короля был назначен двадцать один депутат; эти четверо входили в эту комиссию.
Они принесли королю обвинительный акт и бумаги, имевшие непосредственное отношение к его процессу.
Целый день ушел на чтение этих документов.
Каждая бумага оглашалась секретарем; после чтения Валазе говорил: «Вы признаете..?» Король отвечал «да» или «нет», вот и все.
Через несколько дней пришли те же комиссары и прочитали королю еще пятьдесят один документ; он подписал все бумаги, как и предыдущие.
Вместе это составляло сто пятьдесят восемь актов; королю были предложены копии всех документов.
Тем временем у короля вздулся флюс.
Он вспомнил о приветствии Жильбера в ту минуту, как он входил в Конвент; он обратился в коммуну с просьбой позволить его бывшему доктору Жильберу осмотреть его, коммуна отказала.
— Пускай Капет не пьет ледяной воды, — заметил один из ее членов, — и флюсов у него не будет.
26-го король должен был второй раз встать перед барьером Конвента.
У него еще больше отросла щетина; как мы уже сказали, она была некрасивой — бесцветной и редкой. Людовик попросил вернуть ему бритвы; просьба его была удовлетворена, но с условием, что он воспользуется ими в присутствии четырех членов муниципалитета!
25-го в одиннадцать часов вечера он взялся за составление завещания. Этот документ настолько хорошо известен, что, несмотря на то, как трогательно, в христианском духе он составлен, мы его не приводим.
Два завещания не раз вызывали у нас интерес: завещание Людовика XVI, стоявшего перед лицом республики, но видевшего перед собой только монархию, и завещание герцога Орлеанского, находившегося перед лицом монархии, но видевшего перед собой только республику.
Мы приведем лишь одну фразу из завещания Людовика XVI, потому что она поможет нам ответить на вопрос о точке зрения. Как принято думать, каждый видит не только то, что существует в действительности, но и то, что открывается с определенной точки зрения.
«В заключение, — писал Людовик XVI, — я заявляю перед лицом Господа Бога нашего, будучи готов пред Ним предстать, что не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений».
Людовику XVI потомство создало репутацию порядочного человека, которой он, возможно, обязан именно этой фразе; Людовик XVI нарушил все клятвы, пытался бежать за границу, опротестовав все принесенные ранее клятвы; Людовик XVI обсудил, аннотировал, одобрил планы Лафайета и Мирабо, призвавших врага в сердце Франции; Людовик XVI был готов предстать, как он сам говорит, пред лицом Господа, который должен был его судить, и, стало быть, веря в Бога, в Его справедливость, в Его вознаграждение за добрые и злые поступки; так каким же образом Людовик XVI мог сказать: «Я не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений»?
В самом построении этой фразы заключено объяснение.
Людовик XVI не говорит: «Выдвинутые против меня обвинения ложны»; нет, он говорит: «Я… не могу упрекнуть себя ни в одном из предъявленных мне обвинений»; а ведь это отнюдь не одно и то же.
Людовик XVI, даже готовый взойти на эшафот, остается учеником герцога де ла Вогийона!
Сказать: «Выдвинутые против меня обвинения ложны», значило бы отрицать эти преступления, а Людовик XVI не мог их отрицать; сказать: «Я не могу упрекнуть себя ни а одном из выдвинутых против меня обвинений» — это, строго говоря, означало: «Преступления эти существуют, однако я не могу себя в них упрекнуть».
Почему же Людовик XVI не упрекал себя в них?
Потому что он, как мы только что сказали, рассматривал их с точки зрения монархии; благодаря кругу, в котором они были воспитаны, благодаря освящению законности, этой непогрешимости божественного права, короли относятся к преступлениям, в особенности — к политическим преступлениям, совсем иначе, нежели другие люди, потому что смотрят на них с другой точки зрения.
Таким образом, возмущение Людовика XI родным отцом не является преступлением: это борьба ради общественного блага.
Таким образом, для Карла IX Варфоломеевская ночь — не преступление: это способ всеобщего спасения.
Таким образом, в глазах Людовика XIV отмена Нантского эдикта — не преступление: это всего-навсего мера, принятая в интересах государства.