Прорыв под Сталинградом - Герлах Генрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Победа эта стоила им бо́льших потерь, чем общая численность окруженных войск.
– Что скажете, Ешоннек?
Генерал медленно поднял голову и, не удостоив ни малейшего внимания Геринга, уставившегося на него, точно взбешенный фельдфебель, серьезно и спокойно взглянул в пылающее лицо Гитлера. Если ему кто-то осмеливался возразить, фюрер был не в силах сдержать гнев. Он рвал занавески и бил чернильницы. Ешоннек вдоволь насмотрелся на эти выпады и – единственный, наверное, из всех – не боялся их.
– Даже самые благородные порывы, не подкрепленные материально, тщетны, – почти не раскрывая рта, процедил он. – При внимательном рассмотрении всех показателей становится ясно, что полноценное снабжение 6-й армии воздушным путем невозможно. Лично я не могу взять на себя за это ответственность.
Воцарилась тишина, можно даже сказать, мертвая тишина. Один лишь генерал Вагнер, обычно сама сдержанность, нервно заерзал на стуле. Он должен был что-то сказать – если не сейчас, то когда? За все время он не проронил ни слова, но и мнения его никто не спрашивал. Так почему же он молчал? По серому лицу фюрера, на которое вновь были устремлены все взгляды, пробежал едва заметный румянец. Его водянистые голубые глаза яростно сверкнули.
– Это все, что могут сказать мне мои генералы?
Да, это было все. Командование выступило против него – пусть осторожно, но единодушно, без исключения. Гитлер Всемогущий был свергнут с трона. Возникла новая, более мощная сила, одолела раболепие и заполнила собой пространство, в котором царила давящая атмосфера, свинцовой тяжестью ложась на плечи. То была сила фактов. Тут Геринг вскочил. Он возвышался посреди комнаты, точно невообразимая груда мяса; в петлице его застегнутого на все пуговицы белоснежного мундира болтался Большой крест в тонкой золотой оправе.
– Мой фюрер! – воскликнул он, и складки его расплывшегося лица побагровели. – Мой фюрер, для нас нет ничего невозможного! Мы создадим… Создадим настоящих гигантов, гигантские грузовые планеры и самолеты – наши роскошные “мессершмитты”! Этим займетесь вы, Мильх! Вы их построите, вы покажете, на что способна наша авиация! И по ночам… В лунном свете… В Сталинград потянутся огромные караваны воздушных судов! И мы… Мой фюрер, я лично гарантирую снабжение Шестой армии!
Глубоко за полночь. Фельдфебель Харрас в который раз сидит в блиндаже ротного за скатом; Гузка играет гранд с четырьмя матадорами. Вдруг на лестнице раздаются поспешные шаги, распахивается дверь. Это часовой.
– Господин обер-лейтенант, пойдемте скорей! Там что-то не так!
И исчезает.
– Что может быть не так? – бормочет Гузка. – Тишина и покой… Вернусь – и продолжим!
Он откладывает карты, раздраженно ухнув, затягивает ремень серо-коричневых вельветовых брюк, набрасывает на плечи тулуп, выбирается наружу и поднимается на насыпь. Следом идет фельдфебель. На улице ощутимо холодно, щиплет лицо. Иссиня-черное небо усыпано звездами, далеко над горизонтом повис налитой алый диск растущей луны. На передовой тишина – такая, что даже страшно. Лишь нарастающий и стихающий гул транспортной авиации наполняет морозный воздух.
– Полный порядок! Все мирно! – собирается было развернуться Гузка.
Тут впереди взмывает в небо сигнальная ракета, изящно извиваясь, рассекает тьму и распадается на множество красных искр, которые, на мгновение залив все вокруг приглушенным, точно в фотолаборатории, красным светом, медленно опускаются и гаснут одна за одной.
– Это же наши сигналки, – удивляется Харрас. – С каких это пор ими стреляют русские?
– Мне откуда знать, – бросает лейтенант. Ему скучно; мысли заняты карточной партией. – Какой-нибудь новый хитрый трюк.
Внезапно в ночи возникает луч прожектора и медленно описывает по снежному покрову полукруг. На долю секунды синевато-белый круг выхватывает из темноты силуэты стоящих на насыпи мужчин; те мгновенно ложатся. По-прежнему тихо. Тут Харрас замирает. Этот цирк он уже однажды видел, когда сидел в блиндаже на аэродроме Питомник. Его охватывает ужас. Позабыв о всякой субординации, он принимается трясти командира за рукав.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})– Господин обер-лейтенант, они… Они собираются перехватить наши самолеты! Хотят навести их на ложный след и посадить у себя!
– Чума их разбери! – сквозь зубы бормочет Гузка. – А вы правы, черт бы вас подрал! Надо нам… Гм, да что же нам предпринять?
– Стрелять будем!
– Глупости! Они нас сверху не услышат, а задействовать для такого артиллерию нам не дадут.
– Пустим сигналки?
– А из вас хороший сигнальщик?.. Вот то-то же! Что вы им там насигналите?
Гул нарастает. Над ними, постепенно снижаясь, кружит самолет. Вдалеке вновь включается прожектор и замирает, отбрасывая широкий треугольник света на белую гладь. Обер-лейтенант со злости стреляет в воздух из пистолета, хоть в этом и нет никакого смысла. Где-то поодаль раздается пулеметная очередь. Все напрасно! Гигантской черной тенью самолет проносится над головами и уходит в сторону световой полосы, цепляет землю шасси, пару раз подпрыгивает и медленно останавливается в нескольких сотнях метров от насыпи. Во мраке возникают несколько белых фигур и бегут ему навстречу. Вновь раздается очередь.
– Отставить! – кричит Гузка. – Стреляете по своим!
Из кабины выкарабкиваются летчики, их окружает пехота. Ничто не возмущает спокойствия. Внезапно луч прожектора гаснет, и на них тут же обрушивается град артиллерийских снарядов, заставляя штабных попрятаться обратно в блиндаж.
Снабжение день ото дня становилось все хуже, что не преминуло сказаться на общем настрое. Несмотря на огромные потери, грузовые самолеты взмывали в воздух при первой возможности, будь то день или ночь, однако до осажденных доходила дай бог четверть необходимого минимума в 300 тонн. Из сугробов на обочинах проступала кровь околевших лошадей, словно тех терзали хищники. Околачивавшихся поблизости румын и русских “добровольных помощников” с голодухи простыл и след. Постепенно исчезли бродившие вокруг лагеря кошки и собаки. Лакош ни на секунду не упускал из виду погрузневшую Сенту, с каждым днем становившуюся все толще и притягивавшую к себе жадные взгляды отощалых солдат. Ему было стыдно перед собой за то, что он так бездумно привязался к собаке, делил с ней жидкий суп, которым нельзя было наесться и одному, и часами рыскал в поисках костей. Оставаясь один, он не раз говорил себе: “Довольно, пора избавиться от скотины!” Но стоило ему взглянуть псу в карие глаза, лучившиеся благодарностью и доверием, как сердце его таяло, он гладил бульдожку по кривой морде, трепал коричневые бока и бормотал, обращаясь не столько к Сенте, сколько к самому себе:
– Нас не разлучить, старушка. Ведь никого у нас с тобой больше нет, так? Не бойся, не бойся. Ты же не виновата в том, что нас сюда занесло, что кругом война… Уж по крайней мере ты точно не виновата!
Перебои с продовольствием ощутимее всего сказались на штабе дивизии – своих запасов у офицеров не было вовсе. Одна буханка на шестерых… Одна на четырнадцать, затем уже на двадцать человек… Сто грамм на человека, весь дневной рацион – один ломоть! К нему 30 граммов жирной тушенки и на обед, а изредка и на ужин слегка загущенный гречкой суп на воде.
– Господи боже, – повторял Гайбель, – я бы в жизни не поверил, что на таком можно прожить!
С тихим ужасом думал он о том, как шла бы у него торговля, если б в Германии и впрямь когда-нибудь установили подобный рацион. Толстые, здоровые щеки его пока лишь немного опали, но каждую ночь во сне он цапался с женой, которая силком оттаскивала его от хранящихся в лавке деликатесов.
Зондерфюрер Фрёлих довел умение делить хлеб до совершенства. Каждое утро дележ превращался в торжественную церемонию: затаив дыхание, обитатели блиндажа наблюдали за тем, как он, прищурив левый глаз и сосредоточенно поглядывая на оставшуюся часть буханки по одну сторону отточенного ножа, с хирургической точностью нарезал ломти.