Первая жена - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я голая. Как лицо, которое предстает перед вами без грима и женских ухищрений. Никакого грима — я хочу попробовать быть такой, какая есть, — может, получится… Ничего показного.
Для начала — никакой показной супружеской пары. Пара эта стала просто пустой раковиной, которая была открыта любому моллюску-отшельнику… Нет более смысла устраивать карнавал из реальности: раз меня освободили от мишуры лжи и светскости, я могу, наконец, все признать: с тех пор как наш развод скрывать стало невозможно, у меня с плеч как будто гора свалилась. И я почувствовала себя не такой одинокой. Потому что рядом с ним я испытывала еще большее одиночество — никто ведь не знал, что я одна.
Но разве я цеплялась за эти показные, внешние приличия, которые мне так дорого стоили? Я вспоминаю это письмо от Другой, которое рассеянно пробежала глазами, когда мне протянул его сын, — письмо было полно упреков, стиль был уже не тот «рахат-лукум», как в посланиях со следами губной помады: «Я больна, — писала она, — больна от тех ложных приличий, которые тебе предлагают соблюдать! Продолжай сопровождать свою кривляку на премьеры, праздники, обеды — ничего другого ей от тебя не надо! Оставайся верным благородным оруженосцем („верным“ — это уж слишком), пуделем, которого выставляют напоказ». Но она ошибалась (или он ее обманывал?) — это он любил показную роскошь и хвастовство. Человек напоказ — это он: богатые кварталы, красные ковры, рубашки с монограммами, замки, и даже награды (Господи, сколько я ему шила этих орденских ленточек! Еще немного, и он бы их нацеплял на пижамы!), подвязки и декорации, дипломатический протокол, — все это он. Хорошие манеры и дурные нравы — настоящий представитель крупной буржуазии…
Теперь я даже не понимаю, почему ему было столь важно, чтобы на приемах я держала его под руку, или он усаживался в первом ряду в студии, когда я участвовала в какой-нибудь передаче, — он хотел таким образом явить мне свою нежную заботу, поддержать, как я думала? Или же просто ему было нужно, чтобы его видели? Нет, не публика, а она, его «тайная супруга». Он хотел доставить мне удовольствие или заставить страдать ее, чтобы крепче привязать к себе? Любил ли он меня, когда он меня любил, или он любил меня, чтобы насолить ей?
Во всяком случае, отпала необходимость постоянно соблазнять ее. Разве я не приложила усилий, чтобы завоевать ее и удержать? Но стоило мне только прекратить рядиться во что-нибудь, как только я становилась такой, какая есть, становилась, наконец, самой собой, он тоже становился собой и прекращал любить меня. Впрочем, маски, которые я брала напрокат у других, чтобы понравиться ему, были совершенно бесполезны; никогда он не сказал мне тех слов, что говорил Соломон Суламифи: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, два сосца твои — как двойни молодой серны…» Слушая эти любовные признания, которые другие шептали в пылу страсти, не могла же я поверить, что муж серьезно воспримет льстивые уверения его любовницы, когда она твердила, что он «светоч для ее поколения» (нужно послать предупреждение судам, что возможны кораблекрушения!). Но эти безумия, над которыми можно посмеяться потом, льют бальзам на раны: «Дщери Иерусалимские! Черна я, но красива…»
Я виню себя за то, что никогда не могла сказать, своему школьному товарищу, мальчишке, с которым мы отплясывали твист, что он «исключительный мужчина», что не посмела убедить его, как это сделала она, что он обладает «исключительным интеллектом», что у него «ангельская доброта», что он «мой Эйнштейн, которому я поклоняюсь», «мой божественный и обожаемый Цезарь»; я виню себя за то, что слишком любила того, кого любила, чтобы умащивать его комплиментами, закидывать цветами; я виню себя за то, что не смогла рассеять страхи, существования которых не смогла угадать («Ты больше не смотришь на меня, Катрин»), что даже не почувствовала, как он понял, что миновало и его 15 августа и ничего из того урожая, который он не успел собрать, уже не вызреет… Я виню себя в слепоте. Не нужно было закрывать глаза — он не мог больше любоваться собой в моих закрытых глазах.
Но его я виню в том, что он так никогда и не смог успокоить меня, что он не излечил меня от моего детства, неоднократно повторяя, что я хорошенькая, пикантная, его «перечное зернышко», его «щепотка душистых специй». Он доказывал мне это? И да, и нет: «Твой муж и козу не пропустит!» Во всяком случае, в последнее время, при угасшем порыве и желании, эта коза превратилась в козлицу: все было не так: моя прическа («афро-ужас»), цвет моей губной помады, длина юбок («как у прислуги»), хорошо еще, что дело не дошло до того, что «мой возлюбленный» не начал мне советовать все что ни попало — белье для выведения волос, гимнастику для укрепления стенки живота, чистку лица, упражнения для укрепления мускулатуры рук и в последнее время даже гормональное лечение против климакса!
Еще в те времена, когда мы были молоды, если случайно он отпускал мне комплимент, то тут же исправлялся, называя меня другим женским именем. Однажды даже, услышав, как я мурлычу какую-то песенку после его ласк (любовь и вино веселят меня), он предупредил с полуулыбкой: «Don’t take it for granted!» — «никогда не присваивай себе того, что тебе не предназначено!» О! Как я могла об этом подумать! Мне было прекрасно известно, что этой территории мне не отвоевать, что я опять скачусь вниз, что мне придется снова соблазнять его, день за днем, ночь за ночью, в очередной раз после каждой женщины.
Освободившись от необходимости постоянно предпринимать эти обязательные и всегда недостаточные усилия, я, когда меня исключили, наконец, из списка соревнующихся, обрела в одиночестве покой и даже безмятежность… По крайней мере нет больше необходимости купаться во лжи, той, что мы поддерживали, хотя с годами пропасть между нами только увеличивалась; не надо больше притворяться в любви — я из-за этого все время чувствовала себя его должницей, которая никак не может рассчитаться с долгами. «Посмотри на себя, — казалось, повторял он мне в течение дня, — посмотри на себя, на кого ты похожа, и оцени, на какие жертвы я пошел ради тебя, сосчитай, сколько всего я из-за тебя пропустил!»
Когда же все начало портиться? В юности мой возлюбленный обладал чарами вольнодумца эпохи Просвещения, порочностью инженю: неестественная наивность, нахальство, непредсказуемость, забывчивость, нежность, — да, и нежность тоже. Керубино, Лелио, Фронзак, подросток Казанова… Если выходишь замуж за Казанову и у тебя нет врожденной легкомысленности, ты совершаешь ошибку! «Птички небесные», «полевые лилии» — разве не должна была я извлечь урок в день нашей свадьбы? Мне было страшно, что я не смогу вынести груз столь грандиозного легкомыслия…
Друзья, однако, утешали меня: «Нет, — говорили они, — когда вы любили друг друга тридцать лет назад, все было настоящее. Вы понимали друг друга, как настоящие заговорщики! Только с тех пор он изменился…» Но разве люди меняются? В них лишь выявляется то, что у них есть. Выявляя каждый себя, копая каждый со своей стороны, мы воздвигли между нами стену. В последние годы у нас уже ничего не было общего: я все больше и больше читала, он — все меньше и меньше; мне все больше нравилось в деревне, он становился все более светским; я приняла свой возраст, он бежал своего: фитнесс-клуб «Витатоп», витаминные коктейли, теннисные турниры, парки развлечений, стратегические игры, видео игры, игры, игры, игры… Что привнесла в эту эволюцию Другая? Она была молода, поэтому любила спорт и не очень-то была расположена к духовным удовольствиям, это она захотела видеть его таким, каким я вижу его нынче? Или они просто встретились где-то на полдороге?
Чтобы заставить уважать меня этого блестящего и беспутного мальчишку, я с ранней юности старалась прыгнуть выше себя — не перепрыгнула ли я ненароком его, пока прыгала?
Между тем он «преуспел» — уважаемый, даже любимый президент компании, вернее синдиката, в котором его считают понимающим, очаровательным, обходительным! Удачная карьера. Но на улицах узнавали меня, «она пишет романы, ее показывали по телевизору». Тиражи моих книг росли. Однажды, не помню уже на каком литературном сборище, рассеянный критик представил его некоему поэту как «господина Лаланда». Сколько раз он мне это потом припомнил! «Но, Франси, в конце концов, на твоих деловых валютных сборищах я ведь мадам Келли. Это одно и то же!» — «Нет, это не одно и то же, — говорил он. — Не одно и то же…» Не понадобилось ли ему увеличить число своих «капризов», чтобы компенсировать происшедшее? Заставить меня заплатить, подвергнув большему унижению, потребовав большего подчинения? Мой долг все время возрастал; исчезла всякая надежда расплатиться — я откладывала платежи на будущее, зная, что крах неминуем.
Не было ли мне спокойнее, когда он любил свою Невидимку? Я прощала ему его шалости, он прощал мне мои успехи — наши пассивы уравновешивались (муж вырезал в газетах статьи, где говорилось о моих сценариях, романах, он раскладывал их в больших альбомах; но он вел две бухгалтерии параллельно: одну — моих произведений и другую — своих побед — двойная бухгалтерия, сомнительный результат). «Я люблю тебя, — писала ему Другая, — я восхищаюсь тобой, ЧЕЛОВЕК» (большими буквами). Эта блондинка лучше, чем все ее предшественницы, сумеет успокоить его. Его оранта сумеет убаюкать лучше, чем я. Я не могла себе представить, что она собирается усыпить его, подвергнуть анестезии! Какая разница — он страдать не перестал. Ну а я не перестала его любить.