Мужчина и женщина в эпоху динозавров - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она думает: я обошлась с ним так, как мужчины обходятся с женщинами. Многие мужчины, со многими женщинами; но с собой я так не позволю обращаться, черт возьми, не позволю. А он не мог с этим смириться. Неужели она наконец жалеет его, или это только презрение?
Внизу Нат гремит столовыми приборами — она знает, что он их споласкивает, прежде чем засунуть в пластмассовую корзиночку посудомойной машины. Она нередко слышит этот звук. Она отводит глаза от звезд и теперь смотрит вниз через пол. Нат шаркает по кухне, с окурком в зубах, погруженный в меланхолические мечты. Он мечтает, жаждет. Она наблюдала за ним сегодня, весь ужин, который не принес ей никакого удовольствия, эти салонные игры; она все видит, он влюблен в эту дылду. На ковре — пятно кофе, мелкая проблема, придется делать паровую чистку; в то же время приятно. Леся — посмешище. Но, несмотря на неуклюжесть и отсутствие светского лоска, она молода, намного моложе Элизабет. Элизабет считает, что это банально. Скучно, предсказуемо. Однако Нат и раньше бывал, что называется, влюблен. Она даст ему разрешение, будет интересоваться ходом дела, морально поддержит, переждет. Ей и раньше приходилось это проделывать, она справится одной левой.
(А зачем, собственно? говорит другой голос. Почему бы его просто не отпустить? Зачем силы тратить?)
Есть еще кое-что, вспоминает она, кое-что опасное. Раньше он нуждался в защите. Он хотел, чтобы женщина была дверью, в которую можно войти и захлопнуть за собой. Все было хорошо, пока она соглашалась притворяться, что она — мышеловка, Нат — мышь, сердце ее — из чистого сыра. Она знает, что он безнадежно сентиментален. Мать-земля, а Нат — крот, роется в темноте, а она его укачивает. По мне, и лучшие стихи в сравненье с деревом плохи. Когда Элизабет это надоело, он нашел себе Марту, у которой получалось лишь чуточку хуже.
Но на этот раз он хочет быть защитником. Глядя сверху вниз на его макушку, затылок, жесты, такие обдуманные, она знает это, хотя, может быть, он сам этого еще не знает.
Элизабет садится в кровати. Словно ток побежал по проводам у нее в ногах, в пальцах рук, стены с силуэтами теней опять на месте, пол опять присутствует, раны в потолке срослись. Пространство образует куб вокруг нее, а она — в центре. Ей есть что защищать.
Стой где стоишь, Нат, я не потерплю пустоты.
Суббота, 22 января 1977 года
Нат
Нат мрачно составляет тарелки в стопку. У них договор: когда Элизабет готовит, Нат моет посуду. Один из многих договоров, правил, пунктов, подпунктов, поправок. Живя с Элизабет, оказываешься в каком-то лабиринте соглашений, и их еще труднее понимать оттого, что некоторые из них — молчаливые. И он, как неосторожный пешеход, осознает, что нарушил правила, лишь когда его ударяет бампером, раздается свист, к нему тянется большая рука. Незнание закона не освобождает от ответственности. Он думает, что у Леси нет никаких законов.
Он видит самого себя, видит, как наклоняется и шепчет в замочную скважину: «Я тебя люблю». Безотзывное обязательство, хотя он не уверен, услышала ли эти слова Леся, которая забаррикадировалась в ванной и сидела там уже полчаса. Он даже не понял, отчего она так расстроилась. Он видел ее лицо, когда она устремилась к двери. По ковру за ней расползалось кофейное пятно; но дело не в том.
Ему хотелось потянуться сквозь запертую дверь ванной, утешить ее, он хотел постучать, решил, что не стоит. Что, если бы она открыла дверь? Если бы он сказал ей это в лицо, а не через стену, ему пришлось бы что-то делать. Хотя он сказал правду. Он бы завис в воздухе, несомый в будущее, которое пока неспособен вообразить, Элизабет осталась бы позади, на твердой земле, прочно стоя обеими ногами, как она всегда утверждает, темный холмик, лица детей — два бледных овала рядом. Удаляются.
Он думает о них (сейчас они бешено скачут на гостевой кровати у своей подружки Сары, смеются темным, душащим смехом) и видит не их обычные лица, а два маленьких портрета. В серебряных рамках, одетые как на день рождения, мертвенные оттенки подкрашенной черно-белой фотографии. У них с Элизабет нет никаких таких портретов. Его дети, зафиксированные, неподвижные. В бронзе. Он пытается вспомнить, как это было, когда они еще не родились — оказывается, не может. Он помнит только Элизабет, как она изо дня в день тащила свое пузо, и потом — как неуклюже вылезала из машины, купленной им за несколько месяцев до того в преддверии знаменательного события, как сгибалась вдвое, опираясь на капот; и себя, заботливого и напуганного. В те дни отцов не пускали в родильную палату. Он проводил ее в приемный покой; медсестра посмотрела на него укоризненно. Смотри, что ты наделал. Он привел ее в предродовую палату, сидел, пока она сжималась и разжималась, потом проводил взглядом, когда ее увозили по коридору на кресле-каталке. Роды были долгие. Он сгорбился в зеленом виниловом кресле, читая древние выпуски «Иллюстрированного спортивного журнала» и «Журнала для родителей», чувствуя, как затуманивается во рту. Ему требовалось выпить, но ничего не было, кроме машинного кофе. За дверями происходило землетрясение, потоп, торнадо, то, что могло разодрать пополам его жизнь в считаные минуты, а его туда не пускали.
Вокруг жужжали машины; он задремал. Он знал, что ему полагается беспокоиться и радоваться. Он понял, что вместо этого думает: а вдруг оба умрут? Осиротевший молодой отец стоит у могилы, его заволокло печалью, а в это время женщина, когда-то такая живая и чувственная, от которой пахло раздавленным папоротником, опускается навеки в землю, держа в объятиях мертворожденного младенца цвета нутряного сала. Он идет по дороге куда попало, голосует, чтобы сесть на легендарный пароход, за спиной рюкзак. Сломленный.
Когда его наконец впустили, все уже случилось. Вот ребенок, а раньше никакого ребенка не было. Элизабет, опустошенная, лежала на подушках, в белом больничном халате, на запястье пластмассовая бирка с именем. Она посмотрела на него тупо, будто он бродячий торговец или агент переписи населения.
— Ну как оно? — спросил он и тут же осознал, что не спросил: «Ну, как ты?» или «Ну, как она?» Даже не спросил: «Как ты себя чувствуешь?» Надо полагать, хорошо; она ведь здесь, перед ним, не умерла. Они сильно преувеличивали.
— Мне не сделали укол вовремя, — сказала Элизабет. Он поглядел на ребенка, завернутого, как сосиска в булочке, лежащего у Элизабет на руке. Его затопили облегчение и благодарность, и еще он чувствовал себя обманутым. Впоследствии она много раз говорила ему, что он понятия не имел, каково ей пришлось, и это правда, он действительно не имел понятия. Но она к тому же еще намекала, что это его вина.
Ему кажется, что они были ближе друг к другу, пока не родилась Дженет, но точно он не помнит. Не помнит, что значит «быть ближе», — точнее, что это когда-то значило для них с Элизабет. Она готовила ему омлеты поздно вечером, когда он заканчивал заниматься, и они ели эти омлеты вдвоем, сидя в односпальной кровати. Помнится, славно было. Элизабет называла это «пища любви».
Нат соскребает в миску остатки мяса по-бургундски; позже мясо отправится в измельчитель отходов. Эти провалы в памяти его уже беспокоят. От него ускользает не только Элизабет (по крайней мере, так он предполагает), не только то, какой она была когда-то. Он ее любил, хотел на ней жениться, они поженились, но он помнит только отрывки. Уже выпал почти год учебы на адвоката; его отрочество — в тумане. Марта, некогда столь осязаемая, ощутимая — прозрачна, лицо ее зыблется; скоро она совсем растает.
И дети тоже. Как они выглядели, когда начали ходить, что они говорили, что он при этом чувствовал? Он знает, что произошли события, важные события, о которых он теперь ничего не знает. Что случится с этим днем, с катастрофической Элизабетиной вечеринкой, останки которой сейчас перетираются железными зубьями под раковиной?
Нат включает посудомоечную машину, вытирает руки о штаны. Он бесшумно подходит к лестнице и только потом вспоминает: дети не ночуют дома. Леся тоже ушла, сбежала почти прямо из ванной, задержалась, только чтобы схватить пальто, и молодой человек утащился за ней на буксире. Молодой человек с лицом как булка — его имени Нату сейчас не вспомнить.
Вместо того, чтобы отправиться в собственный угол, в свою келью, он останавливается у двери детской, потом входит. Он уже знает, что уйдет от них; но сейчас у него такое чувство, словно это они от него ушли. Вот куклы, разбросанные краски из набора, ножницы, непарные носки и шлепанцы в виде кроликов, забытые при торопливых сборах. Дети уже в поезде, в самолете, несутся к неизвестной цели, их уносит прочь от него со скоростью света.
Он знает, что они вернутся завтра утром, к позднему воскресному завтраку, что с утра жизнь пойдет обычным чередом, что он будет стоять у кухонной стойки и раскладывать яичницу на тосты, для себя, для девочек и для Элизабет — в синем махровом банном халате, причесанной кое-как. Он разложит яичницу, Элизабет попросит налить ей вторую чашку кофе, и даже ему покажется, что ничего не случится.