Дневники - ЭДУАРД КУЗНЕЦОВ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день – 30 апреля – вызвал меня и Веселов – голубой чекист, как я окрестил за умение смущенно краснеть при исполнении служебных обязанностей. Он считает себя представителем молодых сил в КГБ, носителем новых тенденций, суть которых мне выяснить не удалось (за отсутствием таковых). Веселов, очевидно, совсем недавно оделся в синее – напичкан мифическими сказаниями о подвигах ЧК, упоен собственной значительностью в качестве носителя ее мундира и двусмысленной славы (звонок телефона, Веселов снимает трубку, слушает несколько мгновений, потом, покраснев, вежливо спрашивает: «Вы куда звоните? – выдерживает паузу и ошарашивает, – Это КГБ». Сколько торжественности в тоне, каким произносятся эти слова, сколько откровенной уверенности, что на том конце провода человек онемел – если не от ужаса, то уж от почтения несомненно, что я замираю от удивления: передо мной представитель иного мира – священнодействующий чиновник, искренне убежденный в причастности к сокровенной сути бытия). Веселов болтал со мной о всяких пустяках, но и этих пустяков достаточно для догадки: прощупывал почву – не выкину ли я на суде какой-нибудь номер. Кроме прочего, он рассказал, что ныне расстреливают «автоматически». «Раньше из пяти карабинов заряжался только один, чтобы солдаты не знали, кто из них привел приговор в исполнение, а теперь – нажал кнопку и все». Я поделился с ним соображением, что, приговаривая преступника к смерти, государство тем самым рождает палача, а палач это вовсе не лучше, чем преступник, он меня просто не понял – так далеко его радение о государственном благе не простирается.
14.5. Утром сразу после прогулки посадили в «воронок» – и в суд. Пока ехали, успел перекинуться десятком слов с Иосифом [14], хоть конвой и рычал на нас зычно. В машине нас было трое: я в общем отделении, Иосиф – в правом боксе, а из под двери левого бокса торчали огромного размера башмаки – обладателем их был, по-моему, Мафцер[15]. Кто ты, спрашиваю, – молчит. Видать, напугали гиганта до смерти. Каким мужественным и солидно-деловитым подавал он себя на воле и каким съежившейся жалкой мямлей предстал он на нашем суде – свидетелем. Многие теряются, оказавшись в кабинете следователя. Главное – полная беззащитность, ужасное постижение теперь уже конкретной истины: ты – ничто, коли дело коснулось «безопасности» государства. Далеко не всякий находит в себе силы не согласиться с этим навязываемым всеми средствами восприятием себя в качестве нуля. Удивительное дело: чем респектабельнее человек на воле, тем, как правило, потеряннее чувствует он себя в несчастьи, чем больше почтения внушал он к себе за пределами лагеря, тем большим лизоблюдом, подхалимом и приживалой становится он в арестантском мире. Это люди случайные, не определившие своего места в советской системе, не понимающие ни сути ее, ни, главное, пределов ее власти, которая кончается там, где начинается человеческая душа, надругательству над собой предпочитающая смерть.
«На троечку мы себя все-таки вели, как думаешь?» – спросил Иосиф. «Для первого раза великолепно», – ответил я, не кривя душой.
Можно с уверенностью сказать, что лишь одного из сотни КГБ не удается довести до признания во всех смертных грехах и слезливого раскаяния. С этой проблемой ЧК справляется, надо признать, весьма успешно. Но чем позорнее вел себя человек во время следствия и суда, тем воинственее он в лагере (если, конечно, слезы, пролитые на скамье подсудимых были лишь слабостью сильного человека, а не началом карьеры подлеца): берет реванш за душевный нокдаун.
Иосиф меня порадовал. Я, говорит, ни о чем не жалею – знал, на что шел, и есть за что сидеть… Алика только и Юру, говорит, жаль. Мы с ним сошлись во мнении, что они – жертвы показухи (парадокс редчайший – пострадали за то, что неевреи). Я сказал Иосифу, что, рассчитывая получить 15, решил в знак протеста против суда над нами как над изменниками родины объявить голодовку – сразу после приговора, прямо в суде. Убежден, что кое-кто присоединился бы ко мне. Причем голодовку серьезную, многомесячную… Но высшая мера наказания сбила меня с толку: как-то несуразным показалось протестовать голодовкой против смертной казни.
Готовясь к роли свидетеля, я продумал ответы на все возможные вопросы обвинения, а их-то и не было – ни единого. Очевидно оба прокурора – Пономарев и Катукова – поняли, что лучше меня не трогать. Более того: мне едва дали договорить до конца – судья дважды сообщала: «Достаточно», – и дважды я заявлял: «Я еще не кончил».
Не удержался от упрека своим двоюродным подельникам – уж такой смиренный вид у них был… Надеюсь, они уловили истинный смысл моей шпильки – горечь. Объясняя суду, почему Бутман не был посвящен в наши дела, я сказал: «С некоторого момента я опасался уже двух комитетов – беда, когда люди берутся не за свое дело…» Кто-то из адвокатов спросил: «Первый комитет – очевидно, комитет государственной безопасности, а второй?» Ленинградский, говорю, вот этот самый.
Мы вели себя куда как побоевитее. А этим я, войдя в зал, Шолом говорю, а они молчат. Стыдобушка. ***Только что виделся с Люсей – целый час нам отвалили на разговор. Всего только час плюс надзиратель под носом – гарантия, что проболтаешь о всяких пустячках, не дотянув до чего-то мало-мальски серьезного. Люся опять будет сокрушаться, что «просплетничали все свидание». Она еще не знает, что такие свидания неизбежно суесловны, они – не обмен новостями, не душевные откровения, а – жест, знак, свидетельство: мы такие же, как прежде, все главное на своих местах, сиди спокойно, дорогой товарищ, мы о тебе помним». Люся – само сочувствие, и несмотря на это, мне с ней легко.
15.5. Написал заявление о предоставлении мне свидания с Сильвой. Это уже 6-е с января – и ни на одно мне не ответили.
16.5. Приснился забавный сон. Кстати, в отличие от первого путешествия в страну з/к, в этот раз я очень быстро расстался со сновидениями на «вольные» темы: сплошь лагерные физиономии и ситуации. Это не честно: и на свободе меня все лагерь донимал (до чего зато ярки и как-то безумно радостны сны в первую тюремную ночь! Я было запамятовал это – когда бы меня не арестовали еще раз).
Иногда – как правило, в просоночном состоянии – меня донимают сны, которые я зову словесными, ибо в них нет ни лиц, ни вещей, ни событий – одни слова; чаще всего это обмен мудреными репликами с каким-нибудь вполне реальным человеком, но представленным во сне одним лишь своим именем: я знаю, что мой оппонент – это, например, Иванов, но самого его не вижу. Сегодня под утро я препирался всего-навсего с Господом Богом. Проснувшись, долго созерцал трещины и паутину на сводчатом потолке, пытаясь разобраться в природе ощущения значительности каждого слова, которое и наполняло это препирательство каким-то особым, подтекстовым смыслом, загадочным и таинственно значительным. Увы, при свете утра улетучилось все глубокомыслие ночного диалога. Может, потому, что я тут же вставил его в вымышленную
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});