Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Современная проза » Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков

Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков

Читать онлайн Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 132
Перейти на страницу:

Так я и стал ленинградцем в одномесячном возрасте.

Люблю рассматривать фотографии собственной жизни. У меня их бессчетное количество, и все вывезены сюда, на чужбину. Сам-то я взял в руки фотоаппарат марки Любитель впервые в 14 лет. И с тех пор не выпускал, меняя фотокамеры по ходу технического прогресса и собственных, увы, весьма скромных возможностей. А до меня, папаня мой – геолог, точно также любил снимать свою жизнь образцовым советским фотоаппаратом харьковского производства марки Лейка-ФЭД.

ФЭД, между прочим означало Феликс Эдмундович Дзержинский. Передо мной – пожелтевший снимок нашей комнаты в доме номер пять по

Лештукову переулку: Большая круглая печь в углу, явно обитая крашенным охрой железом. Рядом аккуратная поленица дров. Абажур с кисточками, похоже – оранжевый. Этажерка с книгами. Черная тарелка репродуктора на стене. Раскрытый патефон и груда пластинок. Моя собственная кроватка в углу с привязанной погремушкой, этаким шариком с ручкой. Мама в белых носочках и с короткой стрижкой. Отец в круглых "очках-велосипед", держащий меня на руках.

Я запеленат, в чепчике и с беззубым ртом, разинутым во всю ширь.

А рядом точно также жизнелюбиво улыбается во всю ширь мой родной дядя Леня, брат отца, в форме курсанта Ленинградской военно-морской медицинской академии. На обратной стороне снимка надпись выцветшими чернилами и почерком отца: Ленинград. Ноябрь 1940 года.

А вот следующий снимок: мутный задний фон и непонятно вообще, где это происходит. Но, судя по тому, что все же на фоне смутно читаются очертания патефона, это опять у нас в Лештуковом. Молодой кудрявый парень в морской форме держит меня на руках. Это снова – дядя Леня.

Вот только форма у него уже не курсанта Военно-морской медицинской академии, а просто, моряка Балтфлота.

Месяц назад дядю Леню с треском выперли из академии, как не сдавшего практически ни одного экзамена зимней сессии. Тут же загребли его в Балтфлот рядовым моряком и направили служить на советскую военно-морскую базу Поркалла-Уд, на территории Финляндии.

И это тот момент, когда дядя Леня ровно на три минуты забежал проститься, поскольку чисто случайно такое разрешение получил. На оборотной стороне надпись опять отцовским почерком: Ленинград.

Апрель 1941 года. Леонид- краснофлотец.

С тех пор дядю Леню больше никто не видел. Как, впрочем, и большинство всех тех, кто отправился служить в Поркалло-Уд, сразу после финской войны. Мало кто из них оттуда вернулся. Неизвестно, как и когда сложил дядя Леня свои буйные кудри, где его могила и есть ли она вообще. И уже не будет известно никогда. Сегодня я последний человек на земле, кто помнит о том, что, вот, де, жил когда-то такой кудрявый и веселый парнишка, который никому не сделал зла, а просто не любил учиться в Военно-Медицинской Академии. А любил он девушек, танго про утомленное солнце, фокстроты Цфасмана и очень любил жизнь…

Снова вглядываюсь в старый пожелтевший снимок: дядя Леня держит меня на руках и внимательно, без всякой улыбки, на меня смотрит. Я, уже не в пеленках, а в каком-то подобии костюмчика, точно так же внимательно и без всякой улыбки смотрю на него. А на заднем фоне смутно различается патефон. Он его настолько обожал, что приходил с ним даже на лекции в Академию. Все другие курсанты приходили с портфелями и конспектами, а дядя Леня приходил без конспектов, но зато с патефоном. Я его очень хорошо помню, ибо этот патефон с набором заезженных пластинок – вот и все, что осталось от дяди Лени на бренной земле. Еще, правда, писаная маслом копия малоизвестной картины из русского музея. Полный щемящей грусти лесной мартовский пейзаж в тусклых серо-коричневых тонах: высокие сосны, тающий снег, полыньи на реке, да приткнутая к берегу утлая лодчонка. И гордая размашистая подпись в углу: коп. Л. Лесников.

Лет до четырнадцати я просто не обращал внимания на наследство дяди Лени, и патефон с пластинками так и пылились на шкафу. Потом все наше поколение вдруг, в одночасье, увлеклось джазом, который журнал "Крокодил" называл "музыкой толстых" и уверял читателей, что

"от саксофона, до финского ножа – один шаг". Чертов Ленькин джаз, – как-то промолвил отец, копаясь в куче хлама, складированного на шкафу. Я заинтересовался, достал и принялся слушать довоенные голоса:

Я ходил, и я ходила

Я так ждал, и я ждала,

Я был зол, и я сердилась.

Я ушел, и я ушла.

По сравнению с Эллой Фитцжеральд и Луисом Амстронгом это был, как бы сейчас сказали, полный отстой. Зато, там оказались такие потрясающие танго! Я ставил пластинку, ложился на диван, клал руки под голову, и смотрел сквозь потолок и ржавую крышу туда далеко, далеко, где сияли аргентинские звезды. Жестяной голос пел под глухие, утробные, но все же хватающие за душу аккорды:

Утомленное солнце нежно с морем прощалось

В этот миг ты призналась, что нет любви…

Ставил другую, и сквозь шипение патефонной пластинки такой же далекий голос пел:

Иду я потемневшею аллеей

И думать не могу, никак не смею,

Прости меня, но я не виновата,

Что я любить и ждать тебя устала…

Я представлял себя танцующим с Ней, такой прерасной, воздушой, с огромными глазами. Моя рука лежит на её тонкой талии, а… А из соседней комнаты раздавалось ворчание бабы Дуси: Чиво разлегся, лентяй? Заморозить всех хочешь? Кто за дровами пойдет? Мне печку надо топить, не пойдешь в сарай, отцу скажу! Он тебе, шелопаю, задаст!

Вроде, я никогда не носил патефон на лекции, но это не мешало моим родителям, бабушкам, дедушкам, все мое детство повторять: "Ты точно такой же шалопай, как дядя Леня. Будешь себя вести как он, тебя тоже заберут в армию и убьют". Слава Богу, они все ошиблись.

Меня так и не забрали, а сейчас в 60 лет и в Канаде так уж точно не тронут. И все войны моего века, кроме опереточной ангольской, прошли мимо меня. Даже та – самая главная, которая всех достала. Так жизнь сложилась, что именно в середине июня 1941 года мать снова собралась с отцом в экспедицию и отвезла меня в город Горький к своей маме – моей бабушке Надежде Владимировне, где я и остался после 22 числа.

Именно там, в большом двухэтажном деревянном доме, расположенном в глубине двора на Грузинской улице, я начал познавать мир. У нас была комната в коммуналке на первом этаже, где мы жили с бабушкой

Надей и дедом Федором, тем самым, что в свое время пропил мукомольный завод. Комната выходила на веранду. Под ней был садик с кустами малины. Сразу за забором садика начинался заросший кустами овраг, по дну которого текла грязная речушка. Спускаться в овраг мне категорически запрещалось, но мы постоянно туда шастали с Юркой

Макаровым и Толькой Шарманщиком. Однажды по речушке плыли две лодки с взрослыми ребятами, толкающими их шестами. Взрослыми мы тогда считали тех, кому было больше десяти лет. Лодки перекликались между собой:

– Грудь болит! – кричали из одной.

– В костях ломота! – отвечала вторая.

– Хуй стоит! – орала первая лодка.

– Ебать охота! – вторила ей другая.

Для меня это был какой-то иностранный язык. Я ничего не понял, обратился за разъяснениями к друзьям, и Юрка с Шарманщиком все мне растолковали в подробностях. Весь процесс зачатия и деторождения был мне наглядно объяснен на дне горьковского оврага летом сорок четвертого года. А за год до описываемых событий в той же компании

Юрки и Тольки я наблюдал с крыши нашего дома, как немцы бомбили

Сормово. Таким образом, процесс смерти и разрушения я познал на целый год раньше, чем процесс зарождения новой жизни, что, впрочем, было совершенно типично для моего поколения.

Вообще-то Горький находился довольно далеко от линии фронта, и бомбить его немцам было весьма накладно. Так что все их самолеты, прорвавшиеся к городу, никогда не интересовались старинными домами городского центра, а устремлялись исключительно на заводские окраины, в первую очередь на Сормово. Посему жители нашего района при звуках воздушной тревоги не прятались по подвалам, а, вооружившись биноклями, лезли на крыши, словно на бесплатный спектакль.

Бомбежка, оставившая во мне воспоминания, оказалась последней и происходила аккурат в июле 43 года во время Курской битвы. Я думаю, эта был тот самый налет, столь красочно описанный Эдуардом

Лимоновым, который находился тогда на руках у матери в виде шестимесячного Эдика Савенко. Обезумевшая мать, прижимая к груди дитё, носилась по сормовским улицам среди разрывов бомб, а трехлетний ребенок Олег Лесников наблюдал с крыши дома в Грузинской улице, как далеко-далеко на горизонте маленькие черные самолетики пикируют с неба на землю, и из них сыплются крошечные точечки, норовя попасть прямо в будущего светоча русской литературы…

… Итак пробыл я в городе Горьком до июля 1945 года, когда меня снова отвезли в Ленинград. На сей раз очень надолго, аж до 68 года.

Так что с пяти лет я уже ловил гондоны не в горьковском овраге, а в реке Фонтанке. Помню, было дело, плавали там такие длинные белесые резинки, а мы думали, что это шарики, ловили их и надували, пока

1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 132
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков.
Комментарии