Это было только вчера... - Мария Костоглодова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Без малого осьмнадцать! Глупая! Самое — живи, красуйся…
Дина, будто невзначай, погляделась в зеркало. С тех пор как Иван Борщ выписался из госпиталя и уехал, она изменилась. Покруглело лицо, расширились плечи. Если бы не эти белобрысые, разметанные в стороны косички! Вот бы локоны на лоб. А, какие там локоны!
— Ба, — с печалью в голосе сказала она, — а я, наверное, никого не полюблю.
— Фу, об чем горести! Каждая поганка найдет своего поганца.
«Каждая поганка найдет своего поганца, — выстукивали колеса увозившего ее поезда. — Найдет, найдет, найдет…»
«Оставайтесь такой, какая вы есть. Какая есть, есть… есть…»
Можно любить без ответа? И волевой тот человек или слабый? Его надо уважать или презирать? И какой станет она, когда полюбит? В ней больше гордости, чем нежности? Но нежность должна рождаться нежностью. Лялька говорит, что в нежности Михаила утонешь, как в реке.
Пригородный поезд тащился, останавливаясь на каждом полустанке. Дина не отрывалась от окна. Она знала эту дорогу, как знают линии своих рук, знала на память названия всех остановок, знала, что Рассошное подступает к самому железнодорожному полотну, а Первомайская приветствует садами издали; что за Надеждиным вынырнет река, блеснет ножом и скроется, и лишь перед бабушкиным хутором развернется — тихая, зеркальная, с мягким песчаным дном.
А вот и хутор! У него смешное название: Мокрый Чакан. В нем до сих пор нет электричества — керосиновые лампы и, как роскошь, у некоторых — лампы-«молнии»; он неуклюж — дома громоздятся наверху, а сады в ложбинах; до ближайшего клуба, где можно посмотреть кинофильм, — пять километров. Но он родной. Он самый родной, этот хутор, потому что здесь родилась бабушка и вынесла отсюда свою мудрость, свое знание законов жизни, свое высокое требование: будь кем хочешь, но прежде всего — будь человеком.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Прошел год. Год в институте — это огромная жизнь. Дина не помнит ни одного такого — стремительного, бурного и наполненного. Ей теперь вовсе не хватало времени. Те же драмколлектив и редколлегия, тот же кружок немецкого языка, а к ним — занятия греблей, волейбол. Она вытянулась, ее курносый нос заострился.
— Шкелет, — поблескивая глазами из-под седых бровей, колола бабушка. — Отец с матерью приедут, подумают, я тебя голодом морила.
К лекциям Дина относилась по-разному. Древнюю литературу и психологию учила тщательно (их читали интересно!), школьную гигиену терпеть не могла, посещала редко, пришлось объясняться с деканом.
Появились новые друзья, мальчишки говорили о ней: «Ты славный парень», и она этим гордилась. Мир и люди осмысливались теперь глубже, чем в школе, рождали много новых ощущений. Не осмысливался глубже лишь Алька Рудный.
Рудный поступил на тот же факультет языка и литературы, но были они с Диной в разных группах и виделись только на общих лекциях.
Готовя однажды пушкинскую выставку, Дина задержалась допоздна. Вышла. В лицо ударил сильный ветер, она захлебнулась, закашлялась.
— Разреши.
Кто-то взял ее под руку.
— Ты чего здесь? — спросила Дина, узнав Рудного.
— Тебя ждал.
— Меня? — Дина снова закашлялась. — Из какой благотворительности?
Рудный переждал, пока она откашляется, и заговорил. Ветер крепчал, забивая дыхание, приходилось идти, наклонив голову, боком, оттого не все слова долетали до Дининого слуха.
— …время — наилучшая проверка… Чству известны примеры… ты не злая и не …чствая. Тебе не может быть безразлично, что я мучаюсь, переживаю. Ты зна… я серье… С этим не шу… я лю… лю…
У него так и получилось «лю-лю» вместо «люблю», и Дина не выдержала. Она остановилась подле какого-то парадного, ухватясь рукой за его невысокий навес, и, превозмогая кашель, расхохоталась. Из глаз полились слезы, Дина вытирала их платком, а они лились, не позволяя рассмотреть выражение лица Рудного. Почувствовав, что Алик больно сжал ее ладонь, Дина перестала смеяться:
— Пусти.
— Гадко, гадко. Противно, недостойно! — выкрикивал Алик, встряхивая при каждом слове ее руку.
Дина и сама почувствовала: получилось нехорошо. Сказала виновато:
— Не сердись, Алька. Я не со зла.
И опять он все испортил, этот несносный Рудный. Услышав в Динином голосе нотки раскаяния, он принялся необузданно целовать ее — в губы, глаза, щеки, шею. С трудом вырвавшись, Дина стянула с головы шапочку, с силой ударила Алика по лицу.
На том и закончилось их объяснение.
Дня два Рудный не приходил в институт, а появился — девчонки охнули. Обрезал длинные поповские волосы, сменил наутюженный модный костюм на простой лыжный, перестал разгуливать среди студентов с заумным видом, а то, бывало, швырнет за спину волосатые руки, нахмурит брови и меряет коридоры, будто вот-вот обогатит человечество новым открытием. Встречаясь с Диной, он небрежно кивал ей, но не заговаривал. Скоро по факультету разнеслась молва: Рудный каждое утро занимается физзарядкой по методу йогов. Что это за метод, никто толком не представлял, но готовы были признать его преимущество, видя, как толстая Аликова шея буквально на глазах у всех делается тоньше.
«У него, оказывается, характер!» — подумала Дина о Рудном.
Но скоро выяснилось, что Алик попросту устраивает себе длительные «разгрузочные» (то есть, голодные) дни, от них у него начались боли в желудке, он заболел.
«Дурак!» — рассердилась Дина. Ей стало жаль Алика.
А он точно угадал ее жалость: разразился письмом. Слово «люблю» прыгало со строчки на строчку, от него рябило в глазах. Алик писал, что Дина каждую ночь ему снится, что он по-прежнему верит в ее доброе сердце и не сомневается: она придет проведать больного. Заканчивалось письмо словами: «Для меня или ты, или никто».
Дина положила Алькино письмо в тот же конверт, где хранились письма от Ивана Борща, конечно же, не ответила Рудному и не пошла к нему.
Он был ей не нужен. Совсем не нужен.
2Длинные тени то поднимались, то опускались, их прорезал яркий солнечный луч, но луч был скользок и неуловим, он все время куда-то уходил, и тени наталкивались на стены, шарили по ним длинными руками, ища выхода. Тонкий надтреснутый звук разрывал сердце, оно гулко, будто в пустоте, ухало, уши, принимавшие тонкий звук, ныли от боли.
«А-а-а! В-на, В-на!» — кричали тени, кричал неуловимый луч.
— Что?
Дина вскочила, смахнула с глаз остатки сна. Тонкий надтреснутый звук обрел четкие формы: стонала бабушка. Припадая на больную ногу, она ходила по комнате. Борька мрачно грыз ногти, стоя у репродуктора.
— Что? Что? — крикнула ломким голосом Дина.
— Война, внученька. Война.
Бабушка положила на голову Дины искалеченную руку, как бы защищая ее от того, что случилось, от того, что может случиться.
Длинные тени из сна вырвались в реальность, нашли солнечный луч и, торжествуя, прикрыли его.
Война? Что теперь будет с людьми? С бабушкой? Отцом, матерью, Борькой? Как — война? Нет, чепуха какая-то. Толька вчера она стала студенткой второго курса литературного факультета, а у Борьки был выпускной вечер, и он ходил с друзьями до рассвета по городу…
— Бабушка, что ж теперь будет?
— Горе, внученька. Великое горе.
Голос диктора умолк, комнату заполнили звуки марша. Марш — это тоже мирное: майские или ноябрьские соревнования, вручение приза за победу… Но в том, мирном марше мелодия звучала, поднимаясь к небу, а в этом, военном, она идет по земле, как бы вдавливаясь в землю. Ее нельзя, невозможно слушать.
— Выключите репродуктор!
Дина вскочила, накинула халатик, но сбросила его, надела платье.
— Куда?
Бабушка плакала. Слезы текли по щекам, падали на ее старенькую кофту, сшитую бог знает сколько лет назад, на сморщенные, похожие на печеную картошку руки. Дина и сама не знала, куда она. Было неодолимое желание бежать, что-то делать, во что-то вмешиваться, лишь бы остановить и этот марш, и бабушкины слезы, и растущее, принимающее угрожающие размеры слово «война».
Борька молча грыз ногти. Он грыз их в самых сложных случаях — когда сдавал экзамены или болел.
— Борь, — тихо позвала Дина. — Пойдем, а? Надо отцу с матерью телеграмму послать. Они, знаешь, как волнуются. — Борька не шелохнулся. Дина сделала последнюю попытку. — Я пойду в институт, а ты бы в школу. Сегодня, по-моему, каждый обязан быть там, где работает, учится.
Бабушка перестала ходить по комнате, утерла слезы, закивала: да, да, внучка, ты права, нынче каждый обязан что-то делать…
Борька отошел от репродуктора, выпил стакан молока, молча вышел.
По дороге в институт Дина забежала к Ляльке в редакцию. Лялька была второй выпускающей, у нее нашлось время только на одно восклицание: «Война, Динка!». Художник принес рисунок, положил перед Ларисой: