Пушкинский дом - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующее их свидание было опять послезавтра. Лева не прожил, а как бы силой прорвал это время и очутился утром в комнате Фаины; никого наконец не было, и, проявив неожиданную смелость, он тут же овладел ею; она, впрочем, нисколько ему в этом не препятствовала. Лева тотчас чуть не помешался, но не от божественного наслаждения – оно оказалось не так уж и велико, как он ожидал, и он впервые провел границу между желанием и наслаждением, – а от самого факта, разрывавшего его сознание со счастливым треском и не умещавшегося в нем. Он, не зная, чем отблагодарить, как уравновесить то, что она ему дала, осыпая ее поцелуями, радостно признался, надеясь польстить ей, что она первая женщина в его жизни (до достижения он, наоборот, старался казаться бывалым), – Фаина же ему не поверила: то ли действительно уж больно оказался ловок и спор на этот раз, то ли польстить хотела тоже.
На следующий день Лева расчувствовал все несколько больше. И теперь ему, в его опьянении, казалось, что так и будет, все выше и выше, до какого-то уже нестерпимого по сладости звона – и так всю жизнь…
Но почти тут же заметил, что в Фаине что-то изменилось, будто она удивлена, что он опять пришел, что она отводит глаза и молчит, когда он требует прежних слов, теребя ее жарко за руки, что и отдается она ему, при всей уже отмеченной Левой преданности этому делу, с каким-то даже равнодушием, чуть ли не с неохотой.
Один раз ее уже не оказалось дома, и он дежурил три дня – ее все не было; наконец поймал – и она была веселее и добрее, чем обычно… А Леву теперь мучило не только ее исчезновение на эти три дня – куда? к кому?.. – но и то, что она вернулась такая довольная. Леве, уже обеспамятевшему, все хотелось понять, в чем же дело, чтобы ему «только лишь» объяснили, чего не хватает в нем и что еще нужно делать, чтобы все было «как прежде», – потому что нет такой вещи – это было очевидно ему, – которой он не сделает для Фаины, точнее, ради нее.
Он решил поговорить с ней «начистоту» (в этой «чистоте» он, бессознательно, подразумевал лишь одну сторону – восстановление ее прежних слов и признаний) и повел ее для этой цели в кафе, отчасти желая повторить тот прекрасный вечер в ресторане и все больше уверяясь в том, что он непременно повторится, этот вечер (это давно следовало сделать, укорял себя Лева, это следовало сделать раньше, до «похолодания» Фаины). Но повел он ее в кафе, а не в ресторан, потому что у него мало денег (так мы всегда, давая все меньше, полагаем, что отдаем последнее, а за последнее – требуем от другого всего), но и кафе это, по признанию Фаины, очень ей всегда нравилось: какое-то уютное, особое освещение, там можно «побывать вдвоем» и т. д.
В этом кафе и спросил он с отчаянья напрямик: что ей еще нужно?.. Она не рассердилась (потому что продолжала пребывать в некотором добродушии после своего исчезновения) и сказала тоже напрямик: «Ты должен дать почувствовать мне свою силу». Что она под этим имела в виду, догадаться трудно, но Лева, как ни странно, сразу ее понял, и сердце его сжалось в тоске и отчаянье. Это означало попросту, что он слишком хорошо относится к Фаине и что все было бы лучше, если бы хуже…
Лева целый час говорил, столь же вдохновенно и прекрасно, как в тот вечер у парапета, о том, как она не понимает, что это отвратительно: эта игра «кто кого», что он, Лева, просто не хочет в нее играть, в эту игру, что он не может, как некоторые, как, к примеру, тот же Митишатьев («Какой Миша? Ах, тот, что танцевал. Хороший мальчик!»), что он верит, продолжал Лева, что могут быть истинно прекрасные отношения, большинству неведомые, вне этой игры, что он ее любит именно так, а это редкая любовь, даже не редкая, а единственно та, что может быть названа любовью. («Вот… – сказала она и даже ласково погладила ему руку. – Просто ты меня слишком любишь, а мне это трудно». Лева удивился и ужаснулся этой простоте, хотя надо отдать Фаине должное: никогда потом не говорила она так же чисто и честно.) Но, говорил Лева, он не хочет, да и не может становиться в один ряд со всеми, и тогда, в таком-то смысле, он может показаться кому-нибудь и слабым, но это вовсе не слабость, а сила, сила его! что это тот самый, редкий дар, который случается с человеком раз в жизни… И как же можно отворачиваться от него (дара и Левы), когда он таит в себе (дар или Лева?) самое высокое счастье, какое только может дать один человек другому человеку! Отворачиваться от этого дара даже преступление… (Но Фаинаи впрямь отворачивалась, давно уже пропуская Левину речь мимо сознания, потому что тоже давно ее как бы знала, в принципе и в целом, и все, что могла сказать Леве по этому поводу, очень откровенно уже высказала. Она отворачивалась, провожая взглядом только что вошедшего длинного молодого человека в усиках.) «Там-то как раз и бессилие, бессилие чувствовать и любить по-настоящему, где она подразумевает силу…» – сказал было Лева и ослаб, сник, смяк и не мог больше выговорить ни слова.
– Я вдруг ужасно проголодалась, – сказала Фаина (придя в кафе, она от всего отказывалась). – Закажи мне, пожалуйста, лангет. Тут его очень хорошо готовят.
«Откуда она знает, как здесь готовят лангет?» – подумал Лева.
Они продолжали «встречаться» (трудно было бы не встретиться, даже если бы Фаина хотела этого). Лева, так и не доказав своей силы, очень маялся и страдал, и денег на все это уходило как-то больше и больше. Отец косился и, дойдя до определенного, по каким-то своим соображениям избранного предела, дотаций не увеличивал. Один раз выручил дядя Митя, хотя Лева, наслышанный о его скаредности, и не думал у него просить. «На, – сказал он, со вздохом прощаясь с купюрой, – тебе деньги нужны». И, опуская в карман свое «портмоне» без этой купюры, рассердился: «Ты, Лева, не человек, а добыча». Лева не обиделся и был растроган до слез. В другой раз это была Альбина, единственная, пожалуй, девочка, с которой Лева был знаком даже раньше Фаины (по стечению жизненных, а не романных обстоятельств – дочь старинной приятельницы того же дяди Мити). Лева считал ее некрасивой и стеснялся при встречах: она всегда смотрела в глаза, – и он всякий раз не знал, что сказать, чтобы скорей распрощаться. В этот раз – пожаловался, что бедствует, и она тут же предложила взаймы. И, почувствовав себя скверно, уронив взгляд, Лева – воспользовался. Воспользовался еще и тем, что знал, что сама она никогда ему об этом долге не напомнит. Впрочем, он сознавал свою некоторую низость лишь как унижение, и то до тех пор, пока не скрылся за углом с этими деньгами. И – все. На этом самаритяне кончились, началась – нужда. И ее синонимы. Лева потаскивал книги, продал какую-то фамильную печатку одному жулику за сущий бесценок – но и эта сумма, для Левы тогда очень значительная, мгновенно утекла, именно как в песок.
Так что теперь его, чуть ли не наравне с выяснением отношений между ним и Фаиной, стала интересовать проблема, как и где раздобыть денег (так он, незаметно, привыкал покупать любовь). Он учился экономить (это был уже семейный процент их отношений), ходить в ресторан ему казалось уже слишком невыгодным, потому что существовали куда более насущные траты (чулки, косметика, электричество и газ, булавки, нитки, не забыть купить два метра корсажа, так и спроси: «корсаж»…). Хоть бы он цветов когда-нибудь купил!.. Лева улыбался криво.
Тогда-то и принял он участие в «складчине» (которая дешевле ресторана). Эту складчину устраивал его однокашник с двумя другими, очень продвинутыми в развлечениях сверстниками, в том числе и Митишатьевым. У кого-то из них высвобождалась квартира («предки» куда-то уезжали), и они могли там делать что хотят. Митишатьев вспомнил о Леве и пригласил его «с дамой», за что Лева, давно истощив все доступные ему варианты развлечений Фаины и находясь по этому поводу в глубокой растерянности, был ему очень признателен, даже тронут.
Фаина долго ворчала, не соглашалась идти, морщилась: «детский сад»; потом собиралась так же долго, даже тщательнее обычного.
То, что нас утомляет впоследствии, Леву еще нисколько не утомляло – он нисколько не скучал, наблюдая ее сборы, даже получал удовольствие. Он находил особую красоту и прелесть в этих заученных, машинальных, почти инстинктивных движениях Фаины перед зеркалом. Именно в этих, вовсе не рассчитанных на постороннего, на эффект, не эстетизированных движениях – находил он теперь именно и прежде всего красоту…
Его радовала закопченная железная вилка, которую Фаина уходила калить в кухню на газе и бегом возвращалась, отставив слегка руку в сторону с раскаленной вилкой и помахивая ею (на эту вилку она наматывала прядь, совершая последний и самый выразительный локон), и столовый нож, которым она с поразительной ловкостью загибала себе ресницы, и иголка, которой она разделяла по отдельности ресницы, уже накрашенные… Эта возня с колющими и режущими предметами (у самых глаз!) казалась Леве рискованной и опасной, а то спокойствие и деловитость, с каким Фаина это все проделывала, и восхищали, и пугали его, как смелость артиста в цирке. Притягивало и пугало его и выражение глаз Фаины в зеркале, когда она занималась всем этим, – отсутствующее, холодное, прицеленное, снайперское какое-то. Заученная, непреклонная последовательность движений и операций, проводимых Фаиной при сборах, при всем единообразии не теряла прелести для Левы; он испытывал определенное удовлетворение от мысленного опережения, предвосхищения движений Фаины и некую радость от совпадения воображенного движения с действительным через какую-нибудь секунду.